Лента Мёбиуса, или Ничего кроме правды. Устный дневник женщины без претензий — страница 28 из 95

По всем предметам я получала только отличные оценки, возможно потому, что мой отец – главный на всём Кольском полуострове. Школа не пробуждала у меня желания к познанию, да и способности выглядели средне. Алгебра рождала головную боль, физика недоумение, но я старалась, считая своей обязанностью хорошо учиться. Сказывалось воспитание. Надом задавали по книге – от сих до сих, и я твердила фамилии, даты, формулы. Позиция зубрилы оказалась выгодной. Зато по литературе и истории я читала гораздо больше, чем рассказывал педагог в классе, а примитивный анализ характеров на уроке вызывал тоску. Сочинения мне удавались, однако на выпускных экзаменах – от волнения, что ли – исписала четыре листа сумбурными доказательствами того, что Гоголь – патриот. Меня пригласила к себе домой завуч – помню, как у неё тряслись руки – и дала переписать на листе с особой печатью чей-то скупой образец, гарантировавший пятёрку, а следовательно, золотую медаль, с которой в вуз тогда поступали без экзаменов.

Как подавляющее большинство советских детей, ходила я и в музыкальную школу, разумеется, бесплатную. Меня давно манили волшебные звуки виолы: так, пролетая по касательной, судьба являла знак, что скрипка будет иметь к моей жизни непосредственное отношение. Но скрипку или альт, не говоря уже о громоздкой виолончели, надо покупать, причём сначала четвертинку, потом половинку и уже потом взрослую. «Что ещё за новости?» – фыркнула скупая мама. В квартире стояло казённое пианино, и меня отдали в фортепианный класс.

Провинциальный педагог, много лет обучавший всех детей подряд без выбора, так поставил мне руку, что даже будь я талантлива, как жена Шумана, пианистки из меня бы не вышло. Болели плечи, немела шея, вдобавок я рано почувствовала предел беглости своих пальцев и совершенно охладела к черно-белым клавишам. Ещё и родительница взяла моду сидеть рядом, когда я разучивала пьесы или играла гаммы, время от времени неудовлетворённо хмыкая, чем приводила меня в тихую ярость. «Уйди, всё равно не понимаешь», – шипела я. В ответ мама трясла музыкальной тетрадью, где в отличие от школьного дневника стояли четвёрки и даже тройки, а она требовала только пятерок и особенно внимательно следила за графой «поведение».

Между тем занятия музыкой я часто пропускала, отправляясь с нотной папкой гулять по окрестностям, шла в кино, куда билет на дневной сеанс стоил 10 копеек, или в библиотеку – читать книги. За подобные проступки мама часами мне выговаривала, а потом неделями играла в молчанку и прощала, если только «паршивая девчонка» начинала плакать – значит, катарсис свершился. Коль скоро слёзы являлись единственным выходом из положения, я научилась вызывать их искусственно и, рыдая, вычисляла, сколько ещё потребуется влаги для убедительного раскаяния.

В конце концов моё упрямство взяло верх и, отучившись пять лет, я забросила фортепиано и увлеклась кино. У нас дома, в огромной комнате, называвшейся кабинетом, стоял звуковой узкоплёночный киноаппарат. На дальнюю стену вешали простыню и крутили фильмы. Тут были и «Большой вальс», и «Серенада солнечной долины». Много бобин в жестяных коробках осталось от Британской военной миссии в Полярном, закрытой после окончания войны, к ним прибавились немецкие трофейные плёнки с Диной Дурбин, Яном Кипурой и Джильи. Они-то и пробудили во мне вкус к оперному пению, которое услышать в Мурманске было негде, единственный театр – областной драматический.

Уже лет с четырнадцати папа брал меня на премьеры – к искусству и актрисам он питал слабость, но, возможно, лишь подражал Сталину. Всей семьёй мы восседали в первом ряду. Отец строгий, элегантный, с зализанными щёткой волосами, снисходительно хлопал в ладоши, Петька, в то время ещё курсант Мореходки, жевал мокрые губы и поглядывал наверх, где за осветительными приборами стоял его приятель Валька. Разъевшаяся на доступных харчах носатая мама, в шелках и мехах, сильно смахивала на разряженного крокодила, к тому же имела дурную привычку в кульминационные моменты пьесы громко прочищать горло, что для публики заразнее гриппа: через некоторое время весь зал начинал кашлять. Отец шипел и незаметно щипал свою половину за внушительную ляжку.

Позже, в Москве, мама позволить себе такие выходы в свет не могла. Партийные работники и их жёны не имели права демонстрировать достаток, народу не полагалось знать, что верхушка живёт иначе. Закрытые магазины, ателье, салоны для посвящённых тщательно охранялись тайной, и мама, оставив дома бриллианты, являлась в Большой театр в скромном тёмном платье с белым воротничком.

Но пока мы ещё обитали в Мурманске и, переживая происходящее на сцене, я чувствовала необоримую тягу к людям, профессия которых позволяет жить чужой жизнью, на несколько часов забывая о настоящем. Свет рампы достигает первых рядов зрителей, актёры их видят, и мне мерещилось, что я вызываю интерес. Надевала выходное шёлковое платье, серьги и пару колец из тех, что мама пристрастилась дарить мне на дни рождения. Правда, руководствуясь соображениями экономии, она устанавливала границу: ниже была мелочёвка, выше – вещи слишком дорогие. Я нащупала хитрый ход: ежегодно возвращала маме предыдущий презент и получала за двойную стоимость то, что хотела. Чтобы совсем почувствовать себя взрослой, покрывала ногти розовым лаком, который после спектакля тщательно смывала, потому что школа оставалась так же консервативна в одежде, как в мыслях, и порядки были жёсткими.

Коричневая форма с чёрным фартуком, туфли на низком каблуке, никаких причёсок, стрижек, только косички «корзиночкой» или «бубликами», у кого волосы погуще, носили одну толстую косу, что у плохо кормленных послевоенных детей встречалось редко. О макияже тогда не слыхивали, и самые смелые старшеклассницы пудрили нос тайком, прячась в гардеробе, который назывался вешалкой. Утренние «линейки», пионерские слёты, комсомольские собрания. Пропущенный урок требовал подтверждения законности от родителей, которые были обязаны читать замечания классного руководителя и еженедельно расписываться в дневнике. Кстати, мама тайком заглядывала и в мой личный дневник, заметив это, я стала специально писать всякую чушь, она продолжала читать, как ни в чём не бывало.

Строгость воспитания девочек не отменяла влюблённости и неуклюжих мальчишеских ухаживаний. Первое желание нравиться накрыло меня горячим туманом в пятом классе. В средине учебного года директриса привела нового ученика – усыновлённого сироту из Белоруссии, и посадила за парту позади меня. При забывчивости на имена, имя этого мальчика, как позже имена всех мужчин, с которыми у меня завязывались хоть какие-то отношения, я запомнила на всю жизнь – Рома Скалэный. С чёрным чубом и ярко синими глазами в густых ресницах – за всю жизнь ни у кого такой синевы не видела – он ходил вразвалочку, как матрос по палубе, и носил портфель, перебросив через плечо за спину. Во время уроков дёргал меня за косички и развязывал ленты. Я краснела и задерживала дыхание, внешне выражая полное равнодушие к такому вниманию, однако потуже затягивала пояс и разглаживала руками складки платья на груди, чтобы стали заметнее набухающие железы. Откуда я знала, что это привлекательно? Ведь тогда темы пола не звучали с киноэкрана, а тем более на школьных уроках, не было секс-шопов и пропаганды контрацептивов. Своё брала природа.

Нетерпение чувств выражалось в записочках, которые запихивали внутрь «вставочек». Встречаясь в назначенное время, как правило на большой перемене, мы стояли где-нибудь у окна и молчали. Пробегали любопытные одноклассники, дразня «тили-тили тестом», но нас это не смущало, смущало то странное возбуждение, которое мы испытывали, не понимая, что в нас бродит и чего хотим.

Зимой, после уроков я и Рома в полной тьме, прорезаемой лишь светом из окон, катались на портфелях по обледенелой сопке, на которой стояла школа. Мимо с гиканьем пролетали другие мальчишки и девчонки, нас это как будто не касалось. Достигнув подножия горки, мы долго лежали рядом, глядя на высокие звёзды, а если повезёт, на зелёно-малиновые переливы северного сияния. Однажды, падая в сугроб, мы оказались в объятьях друг друга. Его лицо, запорошённое снегом, приблизилось, и мокрые губы ткнулись мне в щёку.

– Дурак, – выпалила я и стукнула его портфелем по голове.

Больше Рома не дёргал меня за косы, а переменки я проводила с подружками. Потом прошёл слух, что он уезжает. Вот прямо завтра! Целый час после уроков я простояла возле школы, и все знали, кого жду. Наплевать. Один мальчишка даже крикнул: «В школе его нет!», а я всё равно ждала, дав себе слово, что поцелую на прощание. Но Рома так и не пришёл. Мне показалось, что за углом ближайшего дома мелькнула знакомая тень. Возможно, он видел меня и подобное «отмщение» вполне его удовлетворило.

Естественное влечение подростков обернулось неясными терзаниями. Где-нибудь в африканском племени, живущим относительно первобытно, где половые реакции знакомы детям с младенчества и не заморочены многочисленными табу, наверное, не существует самоубийств от неразделённой любви. Цивилизация извратила человеческую природу. У нас так давно функционирует ветвистая мораль, что мы уже не в состоянии оценить – плоха она или хороша.

Через год школы разделили на мужские и женские, что только обострило интерес учащихся разного пола друг к другу. Встречались на катке, на танцах, что устраивались по малейшим поводам. Там уже дозволялись обжимания во время популярного фокстрота и поцелуи в тёмных пустых классах. Иногда, возмущённые педагоги как приговор выплёвывали слово «любовь» – о сексе не знали даже взрослые, а девушки, выходя замуж, приносили мужу в качестве обязательного подарка девственность.

В том неразвращённом времени была своя прелесть. Милый XX век, самая серединка!

Теперь принято считать, что это страшная эпоха. А я думаю – не хуже других. Всегда были войны, эпидемии, землетрясения, бунты, нищета простого народа. Нужно только набраться терпения, чтобы посмотреть издалека. Сидя внутри своего времени ничего не разглядеть.