26 июля.
На ежегодном заключительном школьном балу, в июне, когда в Заполярье ночью можно читать при солнечном свете, курсанты Мореходного училища – самые завидные местные кавалеры, лучшие из которых будут ходить в вожделенную «загранку», – крутили в танце хорошеньких и бойких девиц.
У меня за спиной восемь классов, но успехом у сверстников я не пользуюсь и подпираю стенку, пытаясь замаскировать обиду выражением брезгливой независимости. На мне новое платье из красной шерсти, вышитое ёлочным стеклярусом, его сработала закутанная в старые платки тётка с больными толстыми ногами, её по мере надобности мама выписывала из Ленинграда, и она жила у нас месяц, обшивая на трофейной ножной машинке Vfaff всю семью.
Так я стояла в своей дорогой одёжке, ещё не зная, что красный цвет мне не к лицу, и никто не обращал на нас с платьем внимания. Заиграли вальс, а вальса я не любила из-за слабого вестибулярного аппарата, как вдруг меня крепко схватил за руку высокий спортивный десятиклассник Боря Полуботко и, не спрашивая, потащил в круг. К счастью, объявили танго, потом па-де-катр – в моде были бальные изыски. Мы продолжали танцевать, а по окончании вечера гуляли по улицам, перешли через железную дорогу и спустились в гавань, где в призрачном свете ночного солнца, в сонной тишине густо стояли рыболовецкие корабли, плавучие краны и буксиры.
Прежде я видала Бориса лишь на катке – краснощёкий, быстрый, с клюшкой в руках, он не вызывал у меня никаких эмоций, тем более я понятия не имела, что нравлюсь ему. В общем, далеко заполночь, первый в жизни кавалер проводил меня домой и в подъезде, став на два ступеньки ниже, чтобы сравняться ростом, поцеловал. Поцелуй тоже был у меня первым. Долгожданный и загадочный: что можно выразить, тычась друг в друга носами и ртами, и не от этого ли появляются дети? Поцелуй не произвёл на меня впечатления.
Не зная, как реагировать и что говорить, я насмешливо бросила:
– Ну, зачем так бесповоротно влюбляться!
И повзрослев, в моменты эмоциональных контактов с мужчинами я всегда несла чушь, такой уж у меня недостаток. Кто мог тогда знать, что мои глупые слова сбудутся?
Полуботко, парень безискусный и прямой, озадачился:
– Почему бесповоротно?
А я не знала, что ответить. Вернувшись домой, жмурила в постели глаза, чтобы воображению не мешал свет, пробивающийся по краям «затемнения», и представила, как сильные руки сжимают меня, а крепкие губы пытаются разомкнуть мои, обморочно безвольные, чужой язык ищет щель между зубами, потом… ничего. Потом я всё прокручивала сначала. И так много раз.
Наяву целоваться нам больше не пришлось. Борис получил аттестат, уехал в Ленинград и поступил в Кораблестроительный институт. Каждый месяц я получала письма, которые начинались «Моя любимая» и заканчивались «Целую». Я их прятала от мамы в книгах, часто забывая в каких. Когда переехала в Москву, письма разделили судьбу брошенной домашней библиотеки.
Сама я влюблена не была, но приятно, что кто-то влюблён в меня, ждёт, когда я закончу школу, чтобы вместе гулять по Ленинграду, обниматься на мостах через Неву и в конце концов пожениться. Так писал Полуботко. Письма влюблённого Бориса меня изменили: появилась раскованность в отношениях с мальчиками, ощущение своей новой силы. Тут же возник хвост поклонников, из которых я выбрала Толика Анисимова, самого симпатичного, послушного и не болтливого. С ним удобно упражняться в поцелуях и решать задачки по тригонометрии, которые навсегда остались для меня загадкой. Толик любил меня безответной любовью, не скрывая её ни от одноклассников, ни позже – от жены.
Я уже училась в московском вузе, когда Борис разыскал меня и спросил без предисловий:
– Почему перестала писать? Какая муха тебя укусила?
– Любовная, – ответила я.
Тогда в моей жизни уже появился студент-румын, отношения с которым держали меня на мушке, не развиваясь.
– Это всё ерунда, раз между вами ничего серьёзного нет, – упрямо произнёс Борис. – А угар пройдёт. Я подожду.
И он ждал, и даже явился снова, чтобы стать причиной моей ссоры с первым мужем. Потом приехал ещё раз, после смерти Дона, видно, каким-то образом отслеживал мой путь. Сам он по-прежнему строил корабли, подолгу жил в Дании и Германии, женат и детей двое, но впервые открыто сказал, что стоит мне пошевелить пальцем – ляжет у ног. Я не пошевелила и вышла за Кирилла, зная, что это решит все проблемы, да и жене Бориса не будет больно.
Последняя встреча, виртуальная, произошла уже после смерти Кирилла. Болтаясь в интернетовских «Одноклассниках», я обнаружила своего бывшего воздыхателя по редкой фамилии. Обменялись короткими письмами и фото. «Ты всё ещё хороша! Не думал, что женщина за шестьдесят может так потрясно выглядеть!» – откликнулся Борис. У самого вместо густой шевелюры блестели огромные залысины на неожиданно круглой голове, глазки заплыли жирком, но выправка осталась спортивной и заморский лоск прибавился. Сейчас на пенсии, осел в Петербурге, с женой развёлся, дети разбежались по заграницам, там им привычнее.
Тоска моего одиночества, которая вроде бы уже притупилась, тут же задрала хвост, под ложечкой засосало. Наконец-то вполне приемлемый мужчина, умный, сильный, с таким хорошо коротать старость. Я забросила крючок, отстучав на клавиатуре:
«Приезжай в Хосту. Покупаешься, позагораешь. Обещаю не покушаться на твою восстановленную свободу.»
Чёрт меня дёрнул за язык.
«Тогда не приеду, – написал Борис. – Какой смысл?»
Прочитав, я долго смеялась до слёз, хотя, что смешного? Действительно, смысла мало. Он и не приехал. Прошлого не вернёшь.
Натура рациональная и самодостаточная, Борис в конце концов предал забвению свою первую любовь, а вот трогательному мальчику Толику я, походя, покалечила жизнь. Неразделённое чувство имеет много оттенков, но это всегда трагедия. Он упорно звонил, говорил, что не может забыть. Работал на заводе рядовым инженером без желания к совершенству и перемене судьбы, получал гроши, не ходил ни в театры, ни в кино и умер от инфаркта в 38 лет. До конца любил меня огромной жертвенной любовью, в которой я не нуждалась и которой не стоила.
27 июля.
По мере взросления мои дружеские отношения с отцом крепли. Многие годы я в прямом смысле слова его обожала, для меня, комсомолки, он был прежде всего героем Гражданской войны и соратником известных революционеров, непререкаемым авторитетом и добрым домашним богом. По молодости я не могла оценить, но интуитивно чувствовала отцовский артистизм, и мне это нравилось. Понимая, что так никогда не сумею, всё же пыталась жестами и интонацией подражать своему кумиру. Иногда внезапно просыпалось опасение, что стоит переступить какую-то неведомую черту, как меня проглотят без сожаления. Впрочем, поводов для предчувствий не было никаких, кроме инстинкта самосохранения, который мы получаем вместе с жизнью.
Обременённый скелетами в шкафу, отец, по-видимому, испытывал зуд, сопровождающий неразделённые тайны. Любящая дочь казалась ему подходящим объектом для откровений. Я млела: такой замечательный взрослый человек мне доверяет. Он доверял, но обсуждал главным образом слабые и дурные стороны мамы. В его изображении она представлялась карикатурной Анкой-пулемётчицей из анекдотов про Чапаева. Мы даже придумали для неё подпольную кличку «Крокодилица».
Надо признать за отцом образное мышление – прозвище ей подходило. Кроме грубой внешности, мама имела массу неприятных привычек. Со скрежетом выгребала остатки еды из кастрюль и, не стесняясь, поглощала на кухне объедки с тарелок. Готовила плохо, позже, в Москве, еду нам доставляли из спецстоловой в судках – вставленных одна в другую трёх алюминиевых кастрюльках с общей съёмной ручкой – первое блюдо, второе и третье. В «распределителе» на улице Грановского по талонам выдавали «сухие пайки» – в огромных пакетах из крафт-бумаги, аккуратно перевязанных бечёвкой, лежали свежайшие куры, мясо, рыба, копчёности, сыр. Соблюдая правила игры в большевистский аскетизм и социальную справедливость, отец даже платил за этот набор какой-то мизер. В магазине покупали разве что деликатесы вроде икры и осетрины горячего копчения, которые всегда имелись у Елисеева по ценам, недоступным среднему москвичу. Но при всём продуктовом изобилии, даже в Филипповской булочной нельзя было найти куличей – этого поповского наследия прошлого, и неверующая Крокодилица обязательно пекла их сама на 1 мая – выходной день и весна ассоциировались у неё со светлой Пасхой. Куличное тесто требует умения и тонкого обращения, оно то буйно всходило, вываливаясь из формы, то не пропекалось, проседая в середине. Часто печиво подгорало, и мама с остервенением скребла на тёрке чёрные куличные бока, громко вопя и матерясь, чего отец себе, между прочим, никогда не позволял. Он морщился:
– Не может забыть нищего детства. Эту дрянь стряпала в Одессе моя тёща, которая была ещё глупее и бездарней, что представить довольно сложно.
Другая мамина страсть – толстые романы. В большой квартире не было ни одной стены без книжного стеллажа. После войны появилась мода на дефицитные собрания сочинений классиков, которые выдавались по мере выхода, по одному тому, счастливым держателям «подписки» и демонстрировали возможности обладателя. Маму привлекали не только сюжеты, но красивые корешки, и она расставляла издания по росту и цвету.
Ванной мама брезговала: «В одну воду лицо и ноги?!» Душ тоже отвергала: «Что за мытьё стоя!» Каждое воскресное утро жена первого секретаря обкома КПСС – безраздельного хозяина отведенного ему в управление большого куска земли за 69-й параллелью, на карте схожего с толстой собачьей ногой – отправлялась в баню с эмалированным тазом подмышкой. В одежде мама предпочитала красный цвет, считая его священным знаком революции, которой она была обязана всем, что имела, в том числе мужем.
Между тем отец пережитого когда-то унижения не только не забыл, но и не простил, но если он маму не любит, то почему не разведётся? Мы бы миленько зажили с ним вдвоём. Однако бросить революционную подругу отцу сначала не позволяли маленькие дети – он их любил и чувствовал ответственность, потом партийная дисциплина и угроза скандала, который неминуемо разразится. Чтобы сделать личную жизнь сносной, папа, как позже выяснилось, по полной отрывался на стороне, изображая дома послушного кролика. Он во всём попустительствовал жене, лишь незаметно скатывая глаза в мою сторону: мол, мы-то с тобой знаем, что так задумано – не обращать внимания. Свои любовные похождения отец умело скрывал, его можно было подозревать, но поймать – никогда.