Наконец вышел хирург и сообщил, что Дон останется жить. Какое облегчение, какое счастье! Я же не знала, что внутричерепную гематому ему удалили вместе с интеллектом, и задала естественный вопрос:
– Он сможет играть?
– Играть? – не понял врач.
Ну, да, он ведь не знает, что Дон скрипач. Пришлось объяснить. Зелёная шапочка склонилась набок.
– Это вряд ли. Как бы сказать… Возможно, ваш муж станет несколько неадекватен. Серьёзный ушиб мозга, а там, видите ли, свои тонкие процессы…
Во мне что-то оборвалось. Слабоумный Дон, Дон без скрипки! Большего издевательства нельзя выдумать. Казалось бы, пришло время для ликования, я получила то, о чём мечтала: вот он, мой возлюбленный, всецело мой и больше ничей. Но победная картинка расползалась как мокрая бумага – больше не будет чарующих звуков, колдовских взмахов смычка и сладкого любовного улёта в небеса.
Из больницы Дона выпихнули быстро: у смерти отняли, галочку поставили, а дальше, будь добр, спасайся сам. Не можешь двигаться или за тобой некому ухаживать – твои проблемы, государство обязано смотреть шире, у него инвалидов в достатке, ему рабочих рук не хватает.
– В привычной обстановке, ваш муж быстрее поправится, – напутствовал меня лечащий врач. Он так привык врать, что у него это здорово получалось.
Когда дома больного перекладывали с носилок на кровать, он кричал тонким нездешним голосом, словно кролик, которого убивают соломинкой через ноздрю – есть такой бескровный «гуманный» способ. Чтобы успокоить мужа, я легла рядом. Дон всегда культивировал в себе превосходство, но болезнь отключила обязательность силы, он спрятал голову мне подмышку и заплакал. Потом спросил осторожно, будто шёл по хрупкому льду:
– Мамочка, где я?
– Дома, в своей квартире на Каретном. Ты меня узнаёшь?
– Глупый вопрос, – рассердился он. – Но где остальные? За кулисами?
Меа culpa. Небо знало, как меня наказать.
3 сентября.
Из издательства я уволилась, и начался мой долгий ад: влажные обтирания, кормление с ложечки, ночные бдения, утки, пролежни, клизмы. Спортивная фигура Дона с длинными стройными ногами жалобно скрючилась, вместо крутых ягодиц висели две жидкие торбочки. Руки состояли лишь из костей и сухожилий, а пальцы, красоту которых невозможно забыть, превратились в узловатые палочки с синими ногтями. Весь он был какой-то мятый, бесплотный, жутко худой. «Ну, это мы быстро исправим», – подумала я и начала азартно готовить.
Дон всегда ел умеренно, а теперь поглощал пищу в огромных количествах, неаккуратно, помогая себе руками. Запивая лекарства, обязательно проливал воду, и она текла по костистому подбородку, по истончившейся шее и исчезала на птичьей груди. Он не обращал внимания. Меня же, всегда равнодушную к вещам несущественным, эти мелочи всерьёз раздражали – измучили бесконечные стирки, недосып.
Болезнь мужа подчистила наши скромные сбережения. У Дона деньги никогда не держались, он тут же тратил их на красивую одежду, путешествия, друзей, цветы, подарки для меня, словно в нём была заложена матрица короткой жизни. Зарплаты я лишилась, Дону не платили даже инвалидную пенсию – не хватало времени оформить документы, медицинские заключения, справки, справки, справки… Жили за счёт импортных тряпок, которые я сдавала в комиссионку, и ещё Крокодилица, незаметно от папы, что-то выкраивала из собственного семейного бюджета. Тайком она приезжала помогать мне по дому, привозила сытные пироги, испечённые домработницей. Дон сметал всё подряд, продолжая худеть.
Порой взгляд его застревал на случайном предмете – он словно слушал неслышимые звуки или думал о чём-то более важном, чем сиюминутная жизнь. Не оставляло ощущение, что муж со мной почти не говорит, потому что происходящее внутри него не имело вербального выражения, а если и имело, он не мог подобрать слов. Но однажды спросил вполне осмысленно:
– Ты не знаешь, зачем я живу?
Моё сердце дрогнуло. Какие проводки замкнулись в больной голове? Я забормотала стандартную чушь, но он уже не слушал, вновь погрузившись в свою таинственную бездну. В другой раз потребовал принести скрипку. Я вынула инструмент из футляра, Дон взял свою драгоценность неверными руками, долго вглядывался, узнавая, потом понюхал и аккуратно поцеловал деку. Это походило на прощание с усопшим.
В Филармонии и Госконцерте Орленина очень скоро забыли. Чтобы оградить мужа от волнительных воспоминаний, друзей и знакомых я не приглашала, да они не очень-то и рвались. Используя прилив сил, которые часто приходят с большой бедой, я ухаживала за больным, как за ребёнком: подмывала, надевала носки, вытирала салфеткой рот, выдавливала пасту на зубную щётку. Моталась с авоськами на рынок за парной телятиной, овощами и фруктами, которые себе позволить не могла. Через полгода, к лету, Дон начал прибавлять в весе, потом ходить – всё лучше и лучше, мы даже гуляли рядом с домом в саду, куда мама привозила Федю. Дело шло на поправку, наладился быт. Набрав немного сил, Дон посчитал пристрастную опеку оскорбительной, вспомнил старые замашки и как-то со злостью вырвал у меня из рук трусы.
– Сам надену! Вот прилипла!
Я сорвалась:
– Для тебя же стараюсь, посмотри, на кого стала похожа, а мне всего 30 лет!
Припомнила обиды. Список длинный. Я так возмутилась, что не могла остановиться. Дон сник. Ни разу не возразил, не оправдывался. Что думал? Что я стерва? Может, молчал, потому что такие мелочи казались ему смешными по сравнению с быстро утекающей жизнью? А она утекала, несмотря на обманные посулы.
Неожиданно Дон перепутал день с ночью. Утром его не добудишься, а стоит уйти спать, как он надевает рубашку поверх пижамной куртки, свитер, потом одна на одну две вязаные безрукавки и сидит на кровати в ожидании. Увидев свет в спальне, я прихожу, сажусь радом и кладу сонную голову ему на плечо.
– Как ты долго, – упрекает он. – Ну, что? Мы едем?
– Нет. За окном темно! Значит надо спать!
Он несогласно вертит головой. Я злюсь:
– Ночь! Давай раздевайся и будем спать. Понимаешь?! Спать! Спать!
Он молитвенно складывает исхудавшие руки:
– Не кричи… Пожалуйста.
Я вдруг ужасом сознаю: он меня боится! Того Дона, который мог обидеть, больше нет, как нет и предмета для ревности. Он весь в моей власти, и я могу делать с ним, что хочу. О, презренная мечта! Человек, которого я любила и желала, ни в чьей власти быть не мог. Я всегда жила, нещадно ломая ради него собственную суть – тогда он был сильнее, больше, лучше меня, а теперь тающим умом понял свою беззащитность. Господи, прости и помилуй. И тех, кто покаялся, и тех, кто считает себя правым, ибо все виноваты.
По ночам муж открывает шкафы и делает ревизию своим вещам. Раскладывает на полу концертные сорочки, костюмы, галстуки-бабочки, отчаянно матерится, если не находит второго ботинка. Вздыхаю:
– Зачем ты это делаешь? Мне потом убирать.
– Хочу знать, чем я владею.
Больной мозг, отринув десятилетия, вернулся в нищее детство. Память о голодном послевоенном времени, задвинутая от чужих глаз в дальний угол, вырвалась на свободу.
Иногда Дон приходит ко мне на диван и ложится рядом. От него пахнет слабостью и болью. Стараюсь лишний раз не пошевельнуться, чтобы не пробудить в нём желание, которое обычно завершается фиаско, но не угасает. Отказать я не могу, но остаюсь безучастной. Однажды он тяжело навалился на меня влажным телом. Это был не любовный порыв, даже не секс, а желание любым путём доказать себе, что сила ещё есть, что это не конец. Он не хотел умирать.
– Сожми ноги, – прошипел Дон.
Остатки гормонов придают его действиям властность. На висках вздулись вены, он сосредоточился, собирая последнюю жизненную энергию, и быстро кончил. Осталось впечатление, что меня изнасиловал покойник.
Часы, которые мне удаётся выкроить для отдыха, наполнены тревогой. Лёжа на диване в гостиной, слышу, как Дон мечется по коридору среди разбросанной обуви, ищет выход, взывая в пустоту: «Лю-ю-ю-ди! Ау!». Я кладу на ухо подушку: недостаток сна делает меня тупой и бесчувственной.
Утром боюсь посмотреть на себя в зеркало, чтобы не узреть голову Медузы Горгоны. Виновато бужу мужа к завтраку. На его лице появляется улыбка ребёнка, к которому пришла мама. Он с благодарностью целует мне пальцы.
– Ты самая красивая.
От сердца отлегло: не помнит зла. И вдруг, как удар из-за угла:
– За что ты меня ненавидишь?
Сердце моё остановилось, слёзы брызнули из глаз.
– Ненавижу?! Я кровь готова отдать, лишь бы выздоровел. Ты самый дорогой…
– Врёшь, – перебивает он уверенно. – Есть только жизнь или смерть, любовь или ненависть. Любить меня ты уже не можешь, значит ненавидишь.
Дон всегда мыслил крупными категориями. Приближение конца обострило восприятие. Его обнажённое, вывернутое наружу сознание сдвинулось, он чувствовал, как животное, тем шестым чувством, которое человеком утеряно. Знал, что моя любовь претерпела метаморфозу, прозрел и то прежнее, что я плохо сознавала, иначе стихия зла раздавила бы меня.
Но где истоки моей ненависти? Услужливая память подбрасывает детали, в которых так уютно дьяволу. Мы отдыхаем в Сочи, в «Кавказской Ривьере», и я застаю Дона в парке, на скамейке, обнимающим за плечи белокурую толстушку. Увидев меня, он весело улыбается: мол, знала, за кого замуж шла, терпи. Да не знала – была глупа, молода, влюблёна. А если б знала?.. На пушечный выстрел не подошла бы. Враки. Подошла, легла у ног: возьми. И вот результат. Зло хватаю мужа за руку и тащу в столовую, Дон шутливо машет девице – они не успели договориться. Через десять минут он о ней забыл.
Ещё были жареный гусь, избитый Мотя, нагадивший на ковёр. Отсутствие радости от рождения сына, потому что Дон ребёнка не хотел. Погибшая грёза о счастье взаимной любви, которая сравнима с чудом и вызывает не зависть, а восхищение. Мне незнакомо радостное удивление мужчины, обнимающего дорогую частицу себя самого. Бесполезно терзаться и рыдать – слёзы его не трогали, он спокойно спал, отвернувшись к стене.