Леонард Коэн. Жизнь — страница 78 из 106

Ребекка также говорит, что Леонард «всегда пытался понять, что такое его жизнь, где она, а может быть, и просто — как убраться подальше? Все эти отношения с женщинами, в которых он держался за свою свободу; долгие отношения с Роси и дзен-буддистской медитацией — но он и от этого всегда убегал; он долго строил свою карьеру и при этом чувствовал, что это последнее, чем он хочет заниматься. У меня есть ощущение, что он пережил некий переломный момент в контексте — или просто во время — наших отношений; я думаю, что мы с ним друг для друга многое раз и навсегда прояснили. И после нашего расставания он посвятил себя тому, от чего тоже долгое время уклонялся, — стал монахом, чего раньше никогда не делал, и это, кстати говоря, создало мне жуткую репутацию: «О боже, после тебя мужчины убегают в монастырь — что ты с ними делаешь?»

Ребекка ушла из жизни Леонарда, он сам ушёл из музыкального бизнеса, и теперь ему было незачем оставаться в Лос-Анджелесе. Сам он объяснял, что удалился в монастырь «ради любви» [10] — и это была не столько любовь к дзен-буддизму или монашеской жизни, сколько любовь к Роси, старику, с которым он мог сидеть в молчании «на этом рассыпавшемся холме». Как говорил сам Леонард, «такое можно сделать только ради любви. Если бы Роси был профессором физики в Гейдельбергском университете, я бы выучил немецкий и отправился в Гейдельберг изучать физику. Думаю, что человек приходит к учителю в самом разном состоянии души. Если ты хочешь учителя, он становится твоим учителем; некоторым людям нужен строгий учитель, который даст им дисциплину: для таких людей есть жёсткий режим. Меня больше интересовала дружба, и он стал моим другом. Когда я закончил свой тур в 1993 году, мне было под шестьдесят; Роси было под девяносто. Мой старый учитель становился всё старше, а я провёл с ним слишком мало времени; мои дети выросли, и я подумал, что это подходящий момент, чтобы активнее уделить время этой дружбе и моей связи с этим сообществом» [11].

В принципе Леонард пришёл в монастырь служить Роси, но на самом деле эта ситуация была на пользу им обоим. Как Леонард понял несколько лет спустя, его также влекло к монастырю из-за «ощущения какого-то незаконченного дела, ради которого стоит жить» [12]. Он говорил, что его монастырь это такая больница на горе, в котором он и все остальные — «люди, которых травмировала, изранила, разрушила, искалечила обычная жизнь» и которые сидят в приёмной в ожидании встречи с этим низеньким, толстеньким доктором-японцем. При всей своей трудности и скудости монашеская жизнь была самой настоящей роскошью для человека, который жаждал дисциплины и был сам к себе строже, чем любой самый жёсткий режим, какой мог придумать для него старый монах со своими коанами. Пустота и тишина, отсутствие лишних раздражителей, ощущение упорядоченности — всё это было хорошим средством от путаницы слов и тревог в его голове. Здесь Леонард не был каким-то особенным человеком. Он был винтиком большой машины, в которой всё и все были связаны между собой, — просто одним из постоянно сменявшихся членов маленького сообщества, в котором люди одинаково одевались, выполняли одинаковую работу и ели вместе, в одно и то же время, из одинаковых пластиковых мисочек. Леонард ничего не имел против этого. Прямо сейчас ему было неинтересно быть «Леонардом Коэном». Он искал какой-то пустоты — как и раньше, в течение всей своей взрослой жизни, искал её в самых разных формах, будь то голодание, секс или одитинг у сайентологов. Именно этой пустотой впервые привлёк его монастырь Роси. «Это место, где очень сложно цепляться за свои представления. Существует такая благожелательная пустота, которую я нашёл здесь во вполне чистом виде» [13]. В Маунт-Болди ему не нужно было принимать решения, ему говорили, что, когда и как делать, но — в отличие от договора со звукозаписывающей компанией или брачного контракта — здесь имелась лазейка. При желании Леонард мог беспрепятственно уйти.

Собственно говоря, несколько раз он так и делал. Повесив на крючок монашеское облачение, он садился в джип и ехал вниз, мимо знаков, запрещавших бросаться снежками, к подножию горы, где вливался в поток машин на шоссе, двигавшихся на северо-запад — к Лос-Анджелесу. Он возвращался в город не для того, чтобы устроить себе какой-нибудь развратный «потерянный уик-энд», но чтобы побыть в одиночестве. Может показаться, что как раз в маленьком монастыре на вершине горы и стоит искать уединения, но сам Леонард считал иначе: «Там очень мало личного пространства и личного времени. У нас в монастыре говорят: монахи как галька в мешке; вы всё время работаете плечом к плечу, и в этой жизни есть всё то, что есть везде: любовь, ненависть, ревность, отверженность, восхищение. Это как самая обычная жизнь, но под микроскопом» [14]. Первую остановку Леонард делал в «Макдоналдсе», где покупал филе-о-фиш; позже он съедал его, запивая хорошим французским вином. Но после пары дней дома, проведённых у телевизора (его любимой передачей было ток-шоу Джерри Спрингера), Леонард вспоминал, от какой жизни он скрывался в монастыре, садился в джип, поднимался на гору и снова облачался в монашескую одежду.

Дни шли сплошной чередой и состояли из сегментов почти что беспрестанной, в основном формализованной деятельности. «Ты довольно мало спишь и работаешь много часов в день, и много часов в день проводишь в зале для медитации, — говорил Леонард, — но когда приспособишься, входишь в какой-то турбо-режим и тебя несёт, как течением» [15].

Подобная безоглядная готовность принять условия жизни в монастыре пришла не сразу. Леонард и Киген, которые были значительно старше большинства людей, приезжавших в Маунт-Болди на сэссины, жалели друг друга, оказавшись в столь суровом месте. «Природа там неласковая, и трудно переносить такую высоту, — говорит Киген. — Леонард говорил, что это место рассчитано на людей, которые полны сил. Но в этом и заключается смысл этой постоянной практики: ты уверенно идёшь туда, где в обычных условиях тебе было бы очень некомфортно, и понимаешь, что ты можешь сделать это место своим домом, что ты можешь жить полной жизнью и находить покой в таких экстремальных местах». Леонард ещё никогда в жизни не наслаждался чувством покоя так подолгу, как в монастыре. «Тебя просто загоняют работой до полусмерти, и ты забываешь о себе, — говорил Леонард, — а забыть о себе это совершенно особенный вид отдыха. Там строгие порядки, но мне такое нравится. Когда преодолеваешь своё естественное отвращение к тому, чтобы получать приказы, если ты можешь его преодолеть, тогда ты расслабляешься и принимаешь распорядок и простоту каждого дня. Ты думаешь только о сне, о работе, о следующей трапезе, и элемент импровизации — тиран нашей жизни — постепенно растворяется» [16].

Бытует популярное мнение, что художнику или писателю, чтобы создавать своё искусство, требуется беспорядок, несчастье, импровизация. Как говорил сам Леонард, «это правда, что Бог, как следует из Книги Бытия, использует хаос и пустоту, чтобы создать упорядоченную вселенную, так что хаос и пустота, можно сказать, это ДНК всякого творчества» [17]. Но Леонард находил свою свободу художника в жёстко структурированной жизни, вкупе со стремлением забыть о себе и преодолеть своё эго. Последнее вообще кажется парадоксом, ведь считается, что желание творить есть желание художника выражать себя. Простая, подчинённая правилам жизнь в монастыре избавляла Леонарда от отвлекающих факторов извне; но не менее важным было приносимое практикой дзена избавление от отвлекающих факторов изнутри: от тревоги, от ожиданий. В немногие драгоценные часы, остававшиеся от монастырских обязанностей, Леонард писал, рисовал и сочинял музыку на своём синтезаторе: это была деликатная и трогательная музыка, которую он сам сравнивал с «музыкой из французского кино пятидесятых» [18]. Некоторые из этих стихотворений и рисунков появятся в книге Book of Longing («Книга тоски» или «Книга вожделения»), но это будет только десять лет спустя. Работая в кабинетике при своей келье, Леонард не планировал напечатать книгу или выпустить альбом. Он работал ради самой работы и, насколько это возможно для человека, ещё не достигшего просветления, отрешился мыслями от результата этой работы.

Жизнь в Маунт-Болди была полна забот, но при этом казалось, что время замерло на месте. Мир снаружи продолжал жить без Леонарда, но он не выказывал интереса к таким подробностям, отложив их в сторону, как старый фильм, который не имел желания пересматривать. Прошли месяцы, затем годы, и единственными вешками были сменяющиеся времена года и периодически — подъём в особенно ранний час, обозначавший начало очередного сэссина. В течение долгих часов, проведённых в сидячей медитации, мысли Леонарда переключались с боли в коленях на песни, которые он сочинял у себя в голове, и даже на сексуальные фантазии. «Когда много часов сидишь в зале для медитации, проходишься по всем пунктам.

Требуется время, чтобы исчерпать свой набор обычных мыслей, и, возможно, он никогда не исчерпывается полностью, но через некоторое время устаёшь прокручивать свой Топ-40 сюжетов о девушке, которую ты хочешь, о девушке, которую ты потерял, или о девушке, которую тебе нужно вернуть» [19]. Монахинь в Маунт-Болди было меньше, чем монахов, но они были. Они жили отдельно, и их связи с монахами не поощрялись. Конечно, это всё равно происходило. «Там есть некоторые эротические возможности, — рассказывал Леонард. — Это гораздо легче, чем искать приключения в уличных кафе Парижа. Для энергичного молодого человека — времени ведь мало — это многообещающее место». В более молодом возрасте Леонард «имел несколько коротких интенсивных связей» в Маунт-Болди [20], но теперь он не был «так уж активен в этой области» [21].

Всё же он не был полностью лишён женской компании. Крис Дэрроу, чья группа Kaleidoscope играла на первом альбоме Леонарда, жил в Клермонте, у подножия Маунт-Болди, и однажды он с удивлением увидел Леонарда в обществе красивой монахини: они сидели в залитом солнцем дворике местного греческого ресторана, «У Янни», и пили кофе по-гречески. Если бы не их монашеские одеяния и бритые головы, дело могло бы происходить на Гидре. Дэрроу подошёл к их столику: «Привет, Леонард, помнишь меня?» Они не виделись с 1967 года, с сессий записи Songs of Leonard Cohen. «Конечно, — ответил Леонард. — Вы спасли мою пластинку».