Возможно, история эта связана с работой Леонардо над какой-то маской или спектаклем, а может быть, это лишь занятный литературный опус, который можно прочитать вслух миланским придворным или близким друзьям. В любом случае Леонардо подчеркивает, что речь идет о трагедии: матери и отцы теряют детей, женщины – возлюбленных, и никогда «от Сотворения мира» не слыхивали еще таких жалоб и рыданий. Заканчивает он тревожной и пронзительной нотой, которая погружает всю историю в еще больший мрак. Повествователь, как выясняется, не спасся и не выжил. «Я не знаю, что сказать и сделать, – пишет Леонардо, – ибо всякий раз вижу себя плывущим вниз головой по огромному горлу к изуродованным смертным, погребенным в недрах бездонной утробы».
«Пещера страха и желания» возникает здесь вновь, в форме глотки прожорливого гиганта, в которую пристально всматривается Леонардо. Он так живо перевоплощается в жуткое чудовище, что видит в воображении самого себя, мертвого и изуродованного, у него в утробе. Леонардо стал жертвой того, что Джозеф Конрад называл «чарующей силой в отвратительном»: гипнотической притягательности опасного, загадочного, разрушительных сил, которые действуют за гранью человеческого знания.[242] В этом тексте Леонардо фантастическое и безумное явно вытесняют научное и рациональное.
Миланские постановки Леонардо не только славились своими визуальными эффектами: они прежде всего служили пропагандистским целям Лодовико Сфорца. В декорации к «Райскому пиру» входили куда менее изощренные детали, например портреты предков Лодовико, подвешенные к фризу и увитые гирляндами. Принимал Леонардо участие и в другом пропагандистском проекте Лодовико – он делал для герцога эскизы эмблем. Все аристократические фамилии выбирали себе геральдические символы и потом использовали их при каждой возможности. Эмблемой флорентинцев Медичи были palle – малиновые шары, основной компонент их герба. Висконти избрали свернувшуюся змею, пожирающую человека; ту же эмблему взяли себе и Сфорца, когда Франческо породнился с Висконти.
Отдельные члены аристократических семейств часто выбирали индивидуальные эмблемы (imprese): изображения растений, животных или предметов, сопровождаемые девизом, воплощавшие их личные достоинства. В знак своих поэтических занятий, а также по созвучию со своим именем Лоренцо Медичи выбрал для себя лавровое дерево. Лодовико также вдохновился звучанием своего имени. Второе нареченное имя его было Маурус, однако, когда в детстве он серьезно заболел, мать в надежде на покровительство Богородицы заменила его на Мария. Тем не менее полузабытое имя осталось жить, на его основе создавались бесконечные каламбуры, прозвища, эмблемы. Слово «maurus» можно перевести и как «шелковица», и как «мавр» – Лодовико нравились оба значения. Изображения шелковицы и мавров появлялись почти на всех устроенных им празднествах. На свадебных торжествах в 1491 году было представлено войско из двенадцати вычерненных мавров – они шли маршем перед триумфальной колесницей, которую венчала фигура мавра, победоносно восседающего на земном шаре. При миланском дворе пошла мода на африканских рабов – один летописец сообщает, что у каждого придворного Лодовико в свите было по мавру-рабу.[243]
Судя по всему, мавританскую символику для Лодовико разработал не Леонардо, однако именно он сочинил сложную фразу из шестнадцати слов, этакую интеллектуальную скороговорку, в которую слово «moro» втиснуто целых пять раз: «O moro, io moro se con tua moralità non mi amori tanto il vivere m’è amaro» («О мавр, я умру, если с твоей высокой моралью ты меня не будешь любить, столь тягостно будет мне жить»).[244] Леонардо очень любил подобные каламбуры, которые частенько дополнял иллюстрациями-загадками. Находясь при дворе Лодовико, он нарисовал серию пиктограмм, или картинок-ребусов, или изящных зрительных каламбуров.[245] Игру слов он порой неприметно вписывал и в свои картины, например в портрет Джиневры де Бенчи, где на заднем плане изображен можжевельник (ginepro) – визуальный эквивалент имени молодой женщины.
Судя по всему, в Милане существовала целая индустрия по разработке эмблем и девизов, а весной 1495 года Лодовико проявлял повышенный интерес к геральдике, ибо, когда Максимилиан официально облек его титулом герцога, он наконец-то смог добавить к своему гербу имперских орлов. Более того, он хотел, чтобы его новый герб появился над росписью Леонардо в трапезной церкви Санта-Мария делле Грацие. Монастырь и так уже расписывали геральдическими символами Сфорца, дабы подчеркнуть, что он находится под особым покровительством Лодовико. На внешней стене появились терракотовые щиты, на которых гордо красовались всевозможные его эмблемы, в том числе и змея Висконти. На внешней стене апсиды, спроектированной Браманте, появилась еще одна эмблема Сфорца, две руки с занесенным топором – напоминание о том, что Муцио Аттендоло некоторое время был дровосеком.
На северной стене трапезной, прямо под сводами, находились три люнета в форме полумесяцев. Лодовико распорядился, чтобы Леонардо изобразил там три геральдических щита – как напоминание о власти династии. Три этих герба, Лодовико и двух его юных сыновей, по всей видимости, стали первой работой Леонардо в трапезной. Их существование – еще одно доказательство того, что именно Лодовико заказал Леонардо настенную роспись, и роспись эта, помимо прочего, должна была послужить прославлению семьи герцога и стать очередным инструментом пропаганды.
Итак, создав множество набросков и эскизов композиции, Леонардо приступил к работе непосредственно в трапезной – и начал с этих трех люнетов; было это, по всей видимости, примерно тогда же, когда Лодовико официально получил титул. Впрочем, здесь слышится насмешка судьбы, поскольку через несколько дней после воцарения само существование дома Сфорца оказалось под угрозой.
В конце мая Людовик Орлеанский, претендент на герцогство Лодовико, выдвинулся из Асти на миланскую территорию. Он стоял во главе армии, насчитывавшей семь с половиной тысяч бойцов, «воинства столь доблестного… какое никогда еще не выходило на битву».[246] Воспоследовал триумф, какого Людовик даже не мог себе представить. Когда его отряды появились под стенами Новары, горожане тут же открыли ворота и, по словам одного очевидца, приняли захватчиков, «елико возможно изъявляя свою радость».[247] Опаснейший враг, стоявший во главе могучей армии и встретивший восторженный прием подданных Лодовико, находился в сорока километрах к западу от Милана.
В принципе, Лодовико мог рассчитывать на помощь союзников, например венецианцев. Напав на миланские владения, Людовик рискнул навлечь на себя гнев Священной лиги. Однако не одного лишь герцога Орлеанского боялся Лодовико. Его потрясло предательство новарцев. По всей видимости, лояльность их подорвали высокие налоги, а также займы, которые они вынуждены были давать под его экстравагантные строительные затеи, непомерные поборы в пользу императора, займы и выплаты всевозможным союзникам Лодовико. Недовольство правлением Лодовико стремительно распространялось по герцогству. Граждане Павии – второго по важности города после Милана – призвали герцога Орлеанского войти в город и освободить их от Лодовико. Кроме того, как писал один очевидец, если бы Людовик надумал войти в Милан, «его приняли бы с еще большей радостью».[248]
Страх перед тем, что от него отвернутся собственные подданные, вверг Лодовико в панику. Он немедленно покинул свое сельское поместье в Виджевано, где все еще продолжались празднества, и вернулся в Милан. В страхе перед бунтом и расправой он заперся в Кастелло, отказываясь принимать кого бы то ни было. Есть основания предполагать, что у него даже случился удар. Два монаха писали в свой монастырь в Венеции: «Он плох здоровьем, одна рука, как говорят, парализована, он окружен ненавистью и боится бунта».[249]
Пока Лодовико прятался в Миланском замке, Людовик повернул со своей армией к югу и приблизился к Виджевано, где стояла лагерем миланская армия. Командир миланцев, двоюродный брат Лодовико Галеаццо Сансеверино, до сих пор хранил ему верность. Однако при приближении армии Людовика Сансеверино и его отряд начали готовиться к стремительной эвакуации. Потеря Виджевано, родного города и любимого места отдыха Лодовико, стала бы для него тяжелейшим унижением. Впрочем, Людовик, видимо, решил, что доблесть нужно подкреплять рассудительностью. Вместо того чтобы осадить Виджевано, он повел войско обратно к Новаре. В Трекате его ждали «виднейшие граждане Милана», они слезно умоляли захватить их город. Предложив Людовику в заложники своих детей как доказательство дружбы и доверия, они заверили его, что предприятие это будет успешным. Согласно их заявлению, жители Милана, как простонародье, так и аристократия, «желали падения дома Сфорца».[250]
Новару герцог Орлеанский взял в самое подходящее время. Он знал, что Лодовико не может рассчитывать на незамедлительную помощь сорокатысячной армии Священной лиги. Франческо Гонзага ушел на юг, чтобы перехватить Карла VIII и его армию, которая оказалась уже в ста тридцати километрах к юго-востоку от Милана. Французский король сумел перейти через Апеннины с артиллерией и пятью тысячами мулов, нагруженных золотом и прочими трофеями. Впрочем, армия, сократившаяся за счет дезертирства и болезней до десяти тысяч человек, была уже не та, что несколько месяцев назад победоносно шагала по полуострову. Французы, без видимого усилия завоевавшие столько итальянских городов, наконец-то потеряли боеспособность. Едва Карл спустился с перевалов, как на него обрушилась могучая армия Гонзага. «И вот я здесь, – похвалялся Гонзага в письме супруге, – во главе лучшей армии, какую когда-либо видела Италия, готовой не только противостоять французам, но и истребить их».