Леонид Андреев: Герцог Лоренцо — страница 38 из 45

не нужно. У него – “На дне”, которое в декабре 1902 года рвануло на сцене МХТ как бомба. У него – обыски в нижегородской квартире. И еще по приказу Николая II его исключили из почетных академиков, после чего в знак протеста из Академии наук вышли Чехов и Короленко.

Вот чем живет Горький и что он пытается втолковать Андрееву в письмах: “Русский писателишко должен быть политическим деятелем ныне – больше, чем всегда”.

А Андреев?

Странно как-то слагаются у нас с тобой отношения. Было время, когда я пытался стать тебе другом, совершил в этом смысле несколько нападений на твою особу – и был с уроном отбит. В одной тряской корзинке не могут улежаться железный горшок с глиняным; ты железный, ты некоторых толчков и не заметил, а мне было больно, ибо я глиняный…

Итак, наши отношения приятельские – я то же для тебя, что и Бунин, Телешов, другие. Любишь ты меня за то, что считаешь моим талантом; ослабеет этот талант, умрет – умрет и твоя приязнь. Одним словом, я ценен для тебя как писатель. Я же как я, т. е. моя личность в целом, для тебя мало интересна и мало симпатична. Иногда же я бываю тебе просто противен.

Горького это письмо просто разозлило.

Письмо твое прочитал, разорвал и – постараюсь забыть о нем, а тебе рекомендую, дружище, – имей побольше уважения к себе и не пиши глупостей, поддаваясь настроениям, унижающим свободолюбивую душу твою.

Говорить подробно по поводу письма – не буду, это неудобно, ибо – длинно и, наверное, будет скучно. Подожду твоего приезда сюда – тогда мы с тобой уляжемся на диване – не хуже твоего, в моей комнате – получше твоей и – при свете электрическом – свободно и подробно поговорим.

Он не разорвал письмо. Он поступил хуже – послал его директору “Знания” К.П.Пятницкому с припиской:

Хорошие у меня товарищи. То – женятся, то – стонут, вообще – делают глупости, вместо того чтоб работать, и уснащают мою жизнь сотнями различных пустяков, с которыми мне, право, некогда разбираться. Черт бы их побрал, голубчиков… Когда почитаешь письма разных господ с нервиями не в порядке и послушаешь видоплясовских[48] воплей – еще более ценишь ваше спокойствие, сдержанность и здоровье духа.

Ничего не зная о поступке Горького, Андреев отправился в Нижний Новгород. Но лучше бы он этого не делал.

Поводом для поездки было его выступление в зале Коммерческого собрания на музыкально-литературном вечере в пользу нуждающихся школьников. Андреев прочел свои рассказы “Набат” и “Смех”. Концерт имел большой успех и собрал около 600 рублей.

Увы, в Нижнем Андреев изменил слову, данному Шурочке перед свадьбой. Он загулял. На квартиру Горького он пришел навеселе, там напился и поскандалил с гостившими у него певцом М.Д.Малининым и врачом А.Н.Алексиным. К несчастью, в скандале, устроенном Андреевым, оказалась пострадавшей женщина – Юлия Кольберг, нижегородская соратница Горького по революционной борьбе, выпускница Бестужевских курсов и член РСДРП. Горький был вынужден отвезти Андреева на вокзал, посадить в поезд и отправить в Москву.

Из Москвы Андреев послал Горькому короткое извиняющееся письмо, еще не вполне понимая, что произошло.

Алексей! Я был сильно пьян и не могу дать себе вполне ясного и точного отчета о происшедшем. Рвать при этих условиях отношения, рвать резко и навсегда, мне кажется невозможным и нелепым. Правда, что трезвый я один, а пьяный другой, правда и то, что я не отказываюсь нести последствия сделанного и сказанного в пьяном виде. Но мне нужно – и ты это поймешь – знать, что я сделал.

Ответь, если можешь. Если не хочешь отвечать, то молчание твое будет достаточным мне ответом, и я пойму.

Горький молчал полгода. В апреле они вместе с семьями оказались в Ялте и случайно встретились на набережной, но прошли мимо друг друга.

В сентябре Андреев не выдержал и отправил Горькому длинное письмо, читать которое и сегодня тяжело, потому что в нем он бесконечно оправдывается в том, в чем оправдываться бессмысленно, – в своей хронической болезни. Андреев прекрасно знал о ней, и неслучайно в этом письме он упоминает своих, как он выражается, “предшественников” – писателей Николая Успенского, Федора Решетникова, Эдгара По, Константина Фофанова и Николая Помяловского, страдавших тем же неизлечимым недугом. Но одно место письма стоит процитировать, потому что в нем есть объяснение того, что значила для него дружба с Горьким и почему разрыв с ним был для него так чувствителен.

И уже давно я борюсь с водкой, и долго борьба была безуспешна, так как водка поддерживалась бессмыслицей моей жизни. Только с начала моего писательства и знакомства с тобою борьба стала успешнее, и постепенно, шаг за шагом, водка стала вытесняться из моей жизни… С одной стороны, писательство, в котором я нашел смысл моей личной жизни, с другой, два влияния – твое и Шурино сделали то, что водка стала редкою, умирающею случайностью; начал проходить страх, явилась надежда и радость освобождения. Последнее пьянство началось еще до Нижнего и было, вероятно, вызвано тем огромным возбуждением, которое пережил я с родами Шуры; был я вообще в эту пору, даже трезвый, какой-то чрезвычайно нелепый, глухой и странный; какие-то форточки закрылись в голове. Ты помнишь, как я ревел на твоем “На дне” или когда пел Шаляпин. Когда я собирался ехать в Нижний, я уже бросил пить; началось с того, что в вагоне всю ночь не спал от зубов и раскис. А перед тобою мне не хотелось быть кислым, я и начал себя подбадривать. Понимаешь: хотел, чтобы ты лучше обо мне думал. И так кончилось…

Горький ответил незамедлительно:

Дорогой мой Леонид! Мне тоже давно надоела вся эта тяжелая и грустная история, и если бы ты не написал мне, я на днях был бы у тебя все равно. Не думай же о том, что вот именно ты сделал “первый шаг”. Предупреждаю – потому, что знаю я силу того шпионского чувствованьица, которое называется человечьим самолюбием.

Прежде всего, – передай твоей жене, что все это время я считал себя виновным перед нею, считаю и теперь. Она поймет в чем. Я прекрасно помню ее взгляд на мою рожу, когда мы – ты, она и я – встретились в Ялте, на набережной. Вообще, в этой истории тяжелее всего было не нам с тобой, а третьим лицам.

Все-таки Горький был глубоким психологом и знатоком человеческой души, в том числе и женской, всех тонких нюансов ее переживаний. И Леонида Андреева он, конечно, любил. Но – по-своему, как вообще любил Человека, не уставая изумляться им в самых разных его земных проявлениях. И обижался, когда этот образ искажался какими-то внешними, “ненужными” влияниями.

Они встретились в Москве. Горький писал К.П.Пятницкому: “Ура! Был у Леонида… Мирились. Чуть-чуть не заревели, дураки…”

Смертный приговор

Но теперь все уже было не то. Отныне не было никаких разрывов. Началось худшее – охлаждение в их отношениях.

В первой книге сборника “Знания” за 1903 год, где вышел рассказ Андреева “Жизнь Василия Фивейского”, появилась программная вещь Горького – поэма “Человек”.

В художественном смысле горьковская задача изначально была провальной. Нельзя изобразить Человека. Человека вообще.

В двадцатые годы ХХ века французский писатель Альбер Камю фактически повторил неудавшуюся попытку Горького изобразить Человека вообще, то есть человеческую сущность. Но для этого он прибег к иносказанию – мифу о Сизифе. Между “Человеком” Горького и “Мифом о Сизифе” Камю есть буквальные и просто поразительные переклички. Скорее всего невольные, потому что нет сведений, что Камю читал “Человека”.

Наказанный богами Сизиф, который вечно катит в гору камень, сравнивается у Камю с Человеком, который тоже наказан Богом за попытку создания собственной человеческой культуры, не санкционированной Богом. Его “камень” – вечное постижение собственной “existence”, “сущности”, в эпоху, когда “Бог умер” (Ницше), и Человеку нет иного оправдания, кроме как в самом себе. Вспомним горьковское: “Всё – в Человеке, всё – для Человека!” Если не воспринимать эти слова как бравурный девиз, то обнажится их страшный смысл. Если все оправдание только в Человеке, а он смертен, значит, жизнь бессмысленна? Да, – отвечает Камю, – жизнь бессмысленна, но в том и заключено высшее достоинство Человека и его вызов богам, что он может жить и творить, сознавая бессмысленность своей жизни.

То, что Камю понимал как трагическую проблему, которая не может иметь решения, ибо Сизиф вечно обречен катить камень в гору, в поэме Горького представало апофеозом гордого человека, который не просто один во Вселенной, “на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства”, не просто “мужественно движется – вперед! И – выше!” (вспомним Сизифа), но и обязательно придет “к победам над всеми тайнами земли и неба”.

Однако Горький противоречит себе, заявляя в конце поэмы, что “Человеку нет конца пути”. Но если конца пути нет, то и побед над всеми тайнами земли и неба не будет. Надо либо признавать бытие Божье и непостижимость Его для Человека, как это сделал праведный Иов, либо уходить, как Камю, в разумный стоицизм. Бога нет, и жизнь бессмысленна, но, по крайней мере, Я, осознающий это, не сходящий от этого с ума и способный творить, существую.

Если бы Андреев дожил до открытий французских экзистенциалистов – Габриеля Марселя, Альбера Камю, Жан-Поля Сартра и других, чье творчество он, как и Горький, во многом предвосхитил, – возможно, его мятущийся ум нашел бы какую-то опору. Но в начале века он мог опираться только на религиозные искания Толстого и философию Ницше и Шопенгауэра. А они, как мы знаем, привели Андреева к атеизму и нигилизму.

Вот почему он с такой жадностью прочитал “Человека” Горького и немедленно пылко и сочувственно отреагировал:

Милый Алексей! Прочел я “Человека”, и вот что в нем поразило меня. Все мы пишем о “труде и честности”, ругаем сытое мещанство, гнушаемся подлыми мелочами жизни, и все это называется “литературой”. Написавши вещь, мы снимаем актерский костюм, в котором декламировали, и становимся всем тем, что так горячо ругали. И в твоем “Человеке” не художественная его сторона поразила меня – у тебя есть вещи сильнее, – а то, что он при всей своей возвышенности передает только обычное состояние твоей души. Обычное – это страшно сказать. То, что в других устах было бы громким словом, пожеланием, надеждою, – у тебя лишь точное и прямое выражение обычно существующего. И это делает тебя таким особенным, таким единственным и загадочным, а в частности для меня таким дорогим и незаменимым. Если б ты разлюбил меня, ушел бы от меня с своей душою, это было бы непоправимым изъяном для моей личной жизни – но только личной. Не любится, так и не любится – что же поделаешь. Но если бы ты изменился, перешел к нам, невольно или вольно изменил бы себе – это разворотило бы всю мою голову и сердце и извлекло бы оттуда таких гадов отчаяния, после которых жить не стоит.