Леопард с вершины Килиманджаро — страница 116 из 167

Он не шел к шикарным магазинам, театрам и тем паче казино — там водились исключительно крашеные и наглые, сами ищущие мужика и полагающие обязательной хрусткую блекло-зеленую мзду. Нет, Котька-обсосок искал совсем, совсем иного. На стылых папертях, на горьких поминках, куда ему порой удавалось затеяться под осуждающим взглядом отца Прокопия— в безрадостной, бессчастной тени он точным и цепким взглядом отыскивал самую безнадежную вековуху, бледную немочь, раз и навсегда отлученную судьбой от надежды на мужскую ласку. Инстинктивно выбрав нужный тон, он бывал то деликатно сдержан, то витиевато многословен, но обязательно — искренен, и пока он вел свою избранницу в невзрачную конурку, вспоминал обычно родное село с речными кисельными туманами, подкаменными бычками-агахами и весенней черемуховой ворожбой. Тут осечки не бывало. Котькину воркотню можно было бы определить как «народная песня в прозе», и пленницы его красноречия, давно отвыкшие от разговоров, выходящих за черту современного нулевого уровня адских кругов «съездил-купил-продал-погорел», неощутимо для себя оставляли у подножия щербатой, сейсмонеустойчивой котькиной лестницы все картонные доспехи российских предрассудков, слагающих броню их девичьей неприкасаемости.

Но не то, не то и не так было нужно Константину. Он усаживал онемевшую гостью ка плешивый диванчик, наливал крепчайшего, заваренного прямо в чашке грузинского чаю и, потчуя ее сластями и сельдем попеременно (а когда обстоятельства требовали, то и собственным зельем, подслащенным импортным сиропчиком), незаметно переводил разговор на главную тему, как бы случайно открывая в своей собеседнице неброскую, скрытую от равнодушного взгляда пригожесть. Он безошибочно находил те немногие черты, которые можно было похвалить, и от немудреных слов восхищения — и ручки-то махонькие, как воробушки, и глазки-то ясненькие, как барвиночки, — переходил к суровому заклеймению всего рода мужского: ну, мужики, ну, козлы бельмястые, такую девку не приметили!

Но и это было не главным. Ибо квинтэссенцией котькиных речей была надежда — все сбудется, и разомкнет судьба свои ладошки скаредные, и бросит полными горстями и желанность, и нежданность, и сердца успокоение. И в благодарность за праведную ложь этих слов лился на Котьку-обсоска невиданный свет такого похорошевшего, ожившего лица, и на глазах выгибались горделивые брови, и покрывались жаркими трещинками холодные, нецелованные губы… И тогда, не допуская, чтобы по этому просветленному лику пробежала гаденькая трусоватая рябь — ой, Господи, а что потом-то? — Котька отечески усмехался и переворачивал свою чашку донышком кверху:

— Ну что, птаха весенняя (осенняя, летняя — смотря по сезону), отогрел я тебя? А теперича давай, провожу — скоро ночь на дворе.

И если птаха порхала за порог, он отпускал ей беспрекословно и, пожалуй, даже без сожаления.

Но почти все оставались по доброй воле.

А потом наступали будни, и стирались в памяти черты невзрачного личика, но отсвет счастья сохранялся как бы сам по себе, точно улыбка Чеширского Кота, о котором Котька, естественно, слыхом не слыхал; и еще нет-нет, да и возникало великое изумление: неужто это он, недоделок, всеми изгоняемый и презираемый, смог подарить другому человеку такую неохватную радость?

И вот сегодня он впервые усомнился: а ту ли он выбрал? Хотя все сходилось: и годков за третий десяток, и с лица мымра-мымрой, и пошла не кобенясь, вот только слушала как-то странно. Котька веселил ее как мог, сыпал деревенскими да солдатскими прибаутками, а она вдруг на самом неподходящем месте останавливалась как вкопанная и уставлялась на Котьку безразличным рыбьим взглядом. Может, думала пятки намылить? Так он бы, ей-богу, не возражал. Но она снова двигалась вперед каким-то неестественным скользящим шагом — ну прямо как Чингачгук, Большой Змей. Так они в конце концов и добрались.

По тому, как одеревенело застыла гостья на счастливом диванчике, не скинув даже наглухо застегнутого плюшевого пальтеца, Котька понял, что дело совсем швах, и вместо чашей выставил граненые стаканы. Проворно разлив, он с демонстративной лихостью опрокинул «первый — со свиданьицем», лихорадочно соображая, как же уговорить эту куклу деревянную хотя бы пригубить. Но «кукла» без тени смущения повторила котькино действо, на долю секунды разомкнув пепельные губы и тут же снова сжав их в одну полоску. Котька подивился — она вроде бы и не сглотнула, точно и не в себя. Не во рту же держит, первач-то крепенек, двойной очистки…

Он беззастенчиво смотрел ей прямо в лицо (его простодушной деликатности не хватило на то, чтобы понять: на некрасивых женщин так пристально не смотрят), и опять — впервые в своей практике — не мог найти ни одной черты, которую можно было бы назвать недурной. Конечно, Котька не дурак был и соврать, но безошибочная интуиция подсказала, что она выслушает, и не поверит. А весь смысл котькииых стараний и заключался в том, чтобы родить и выпестовать эту веру.

Он опечалился и налил еще по одной. Привычные заклинания «и сбудется, и слюбится» не приносили ни малейшего результата. Котька подливал, втихомолку радуясь, что на кухоньке еще несколько трехлитровых балок, да и аппарат побулькивает — успел, проходя мимо, наладить одной левой. Умелец. Только не в коня корм. Скорее он сам с копыт слетит, чем эта черносливина сушеная. Вот это точно! Сушеная и есть. Только с чего ты так посохлась, девонька? Обидели? Обделили? Нет, была бы злость. А тут только тоска смертная. Знать, сама отпела ты себя на веки вечные, горемыка неневестная, положила крест на своей жизни, и один Господь ведает, чем тебя пронять-одарить…

Одарить! Котька аж расплылся в пьяной, счастливой улыбке. И как это он до сих пор не допер?..

Он поднялся, тяжело опираясь о цветастую замызганную клеенку. Погрозил пальцем:

— А ты — ни-ни! Ни с места. Жди, я ща… Порушу я твою тоску подлую. Расцветешь ты у меня алым цветиком…

Приговаривая так, добрался — по стеночке, по стеночке — до хозяйкиной двери. Нашарил в заветном уголке ключ. Долге возился, отмыкая. Запретная для него комната пахнула помадными бабьими красками, недовыделанной кожей и вонючим жучком. Котика поматывая головой, чтобы хоть немного очухаться, уставился на груду заморского барахла, сваленную на двухспальной кровати Это было чужое, и мысль об этом охолодила его.

— С получки сквитаемся, — пробормотал ок, твердея в своем намерении. — Отдам. Вотрое. Не для себя ж…

Он попытался сосредоточиться, соображая, чем бы горькой гостьюшке своей подфартить. Но перед ним в прозрачных пакетиках поблескивали, как карамельки, разноцветные турецкие футболки, топорщились несгибаемые синие портки, ластились пастельные одноразовые трусишки; глазасто пялились коробочки с кругляшками теней, чопорно хоронились чернолаковые раковинки шанельной пудры; навзничь, шпильками кверху, шлялись парчовые лодочки гвардейского калибра… Не то. Все это было не то. И вообще не то…

Не то? Он попытался сообразить, что же его всполошило, словно толкнув в спину. Что-то произошло. Он безнадежно махнул рукой на весь этот заморский хлам и, подцепив наугад какой-то желто-зелено-лиловый платок, потащился назад, в тесную свою конуру.

Гостьи за столом не было.


«Скверно, очень скверно. Сказывается, я даже не научился полностью владеть собой. Когда я принял суммарную пси-гамму моего кынуита, с его намерением меня осчастливить, мною овладел просто истерический хохот. Пришлось несколько раз останавливаться. Хорошо еще, что лицевая маска скафандра не передает моего истинного эмоционального состояния. Сколько же мне еще придется тренироваться? Скорее бы домой!..

Мы двигаемся дальше. Кынуит беспрестанно говорит, но его пси-спектр свидетельствует, что это — лишь отвлекающий маневр, который должен позволить ему завлечь меня в западню. Следовательно, аудиоинформацией можно временно пренебречь. Да, ни от чего другого я так не заходил в тупик, как от способности аборигенов говорить одно, а думать совсем другое. Кстати, непревзойденным в этой области оказался тот массивный кынуит с признаками как мужского, так и женского пола, которому я присвоил условное обозначение «жрец». Жрецы существовали на многих отсталых планетах, о которых рассказывал мне дед; как правило, они являлись носителями культуры, хранителями эпического пласта дописьменного периода литературы и в значительной степени — прогностиками. Но о какой культуре может идти речь в обществе, где каждый озабочен удовлетворением чисто животных потребностей, на что годится даже кусок плоти ближнего своего?

Тем не менее в словах жреца была даже какая-то завораживающая ритмика. «И дал Ему власть производить суд, потому что Он есть Сын человеческий…» Во время обратного перелета все это нужно будет детальнейшим образом проанализировать. Уже одно выражение «царствие небесное» навело меня на мысль о том, не является ли это зашифровкой предполагаемого союза цивилизаций, каким в действительности стало наше Содружество Разумных Миров? Тогда, в ритуальном помещении, возле тела, подготовленного к изуверскому пиршеству, я не мог интерпретировать с помощью лингвана каждый закладываемый в мою память термин — слишком плотен был поток информации. Но уже сейчас цепкое внимание ко мне со стороны жреца, как и ряд его выражений, настойчиво требует объяснений. «Суд небесный». Это понятно— суд, творимый представителями инопланетных цивилизаций (вопрос: откуда о них известно жрецу?). «И дал Ему власть…» Власть дает только Совет Звездного Каталога. Но кому же это — ЕМУ?

И тут приходит догадка, столь ошеломляющая, что я снова замираю на месте.

Да ведь глядя на меня, намекая на что-то, известное только нам двоим, жрец и не мог говорить ни о ком другом. Следовательно, речь идет обо МНЕ!

Это я, облаченный доверием Совета, прибыл на Кынуэ, чтобы определить судьбу ее человечества. Это мне доверено решать, достойна ли эта планета войти в наше Содружество, или ее уделом станет прозябание за неощутимой, но абсолютно непроницаемой информационной стеной. И только я…