к выкручиваться.
— Но кто вы такой, в конце концов? — она уже почти кричала. — И что вам надо в магазине?
И тут ей пришло в голову что-то, отчего она вскочила, бледная, с широко раскрытыми глазами:
— Вы вор, Йозеф? Вы хотите обокрасть магазин? Да, Йозеф? Да? Скажите, Йозеф, это правда? Пожалуйста, Йозеф, скажите, это правда? — и, как подкошенная, рухнула снова на диван.
— Раз вы молчите, значит, так и есть, — пробормотала она растерянно. — Вы вор. Хотели разузнать о магазине. Потому и познакомились со мной. Потому и стали заговаривать мне зубы.
— Пожалуйста, — взмолился Мышонок, — не судите так обо мне, вы ошибаетесь, ошибаетесь, все совсем не так, как вы подумали.
Но она уже не хотела ничего обсуждать, а, побледнев от гнева, указывала ему на дверь:
— Вон! Вон отсюда! И больше никогда не подходите ко мне, а то обращусь в полицию!
Опустив голову, Мышонок поплелся прочь. Медленно начал спускаться по ступеням. И вдруг остановился: его охватило бешеное возмущение, нестерпимое желание взбежать вверх по лестнице, выбить одним ударом дверь и крикнуть в лицо Берте: какое ты имеешь право меня выгонять! Я не вор, я революционер, моя задача — экспроприировать богатства, которые твой банк отобрал у бедняков, обратить их на дело преобразования общества.
Но порыв почти сразу иссяк. Он вспомнил о том, какое у нее было лицо, нежное, незабываемое лицо. Я люблю тебя, Берта, простонал он, люблю, пробормотал сквозь рыдания. Открылась какая-то дверь и незнакомая старушка бросила на него подозрительный взгляд. Не дожидаясь, когда она вызовет полицию, Мышонок поспешил выйти из подъезда.
Он оказался на пустынной заснеженной улице. И что теперь? Что делать? Он окончательно растерялся: из абсолютного счастья рухнуть в глубочайшее разочарование — это кого угодно собьет с ног. Еще совсем недавно — революционер с ясной задачей в шаге от славы, и вдруг — запутавшийся недотепа. Только что он был рядом с той, которая могла бы составить счастье всей его жизни, и в следующий миг его вышвырнули на улицу, как шелудивого пса.
Что делать, спрашивал он себя, что делать? Разве что идти, куда глаза глядят. Был канун Рождества, и он видел за запотевшими стеклами семьи, собравшиеся вокруг празднично накрытых столов, отчего чувствовал себя еще более бесприютным.
Но он все шел и шел, пока неожиданно не обнаружил, что забрел в старое гетто. Там стояла та самая синагога, с могилой легендарного Голема во дворе. Там было и древнее кладбище, старые могильные камни, покрытые толстым слоем снега. Все это показалось Мышонку символом его собственного безнадежного положения. Закрытые ворота. Неразгаданные загадки. Лютая смерть, замершая в ожидании. К кому обратиться за помощью? К кому?
Кафка. Найти Кафку, рассказать ему откровенно все как есть: не могу, мол, понять, в чем мое задание, объясните мне, пожалуйста, о чем тут речь, скажите, что я должен делать, и я это сделаю.
Улица Алхимиков была недалеко. Он бросился туда бегом, молясь, чтобы Кафка оказался в своем крошечном домике.
Прибежал, запыхавшись. Дверь и окна были закрыты, но в щели пробивался слабый свет. Да, писатель был дома.
Мышонок постучался, сначала робко.
Никто не ответил.
Мышонок постучал еще раз, сильнее.
Вздох, глубокий вздох услышал он за дверью. Вздох, как будто говорящий: ну чего им от меня надо? Отчего не оставят меня в покое? Почему я не могу тихо сидеть себе и писать свои истории — о леопардах, врывающихся в храмы, о людях, превращающихся в насекомых, — и пусть кто-то считает их абсурдными, но это мои истории, истории, на которые я положил жизнь, что тоже абсурдно, но так уж мне захотелось — что поделаешь? Мало отца-тирана, мало скучной бюрократической службы, мало неудач с невестой — тут еще кого-то принесло!
Вздох смутил Мышонка. Какое право он имел донимать бедного Франца Кафку своими проблемами? Но он тут же осадил сам себя: какого черта, это ведь товарищ по борьбе, хоть и незнакомый товарищ, а товарищи для того и товарищи, чтобы помогать друг другу, к тому же речь идет не о личной услуге, речь о деле, а дело выше всяких мерлехлюндий, выше права интеллигента на частную жизнь — интеллигенты вообще всегда, на взгляд революционера, пока не докажут делом обратного, подозрительны (за редким исключением, как Маркс, Энгельс и Троцкий).
Дверь открылась. Перед Мышонком стоял молодой еще человек, высокого роста (на самом деле для маленького Мышонка все были великанами, но тут рост был действительно выше среднего); с угловатыми чертами лица, с темными волосами и глазами, с большими ушами. И худой. Очень худой. Худоба и пристальный, пронизывающий взгляд произвели особенно сильное впечатление на Мышонка.
— Что вам угодно? — спросил Кафка.
Спросил вежливо, но с некоторым нетерпением, более чем оправданным: через полуоткрытую дверь Мышонок видел стол и пишущую машинку. Он оторвал писателя от работы.
— Я по поводу текста…
— Текста? — Кафка наморщил лоб. — Какого текста?
— Текста, который вы мне прислали…
— А! — теперь он вспомнил. — Это вы мне звонили. — Тут он заметил, что Мышонок все еще на улице, под падающим снегом. — Да вы заходите, заходите. Поговорим в доме.
Беньямин вошел. Внутри дом оказался еще меньше, чем выглядел снаружи. Мебели мало: стол, несколько стульев, лежак, полки, набитые книгами.
— Не обращайте внимания на беспорядок, — сказал Кафка. — Как видите, это рабочий кабинет. Садитесь, пожалуйста. Извините, мне нечем вас угостить… Я здесь не обедаю. Извините за холод: отопление никуда не годится.
— Не беспокойтесь, — ответил Мышонок, — для меня это все не имеет значения. — Он секунду поколебался и добавил: — Дело — прежде всего. Любые жертвы ради дела оправданны.
Он надеялся, что эта фраза послужит зашифрованным посланием. Надеялся, что при этих словах Кафка просияет и воскликнет: да, товарищ, ради дела можно пойти на все, даже на кражу золотых стаканчиков, так давай, давай составим план, обсудим детали. Но хозяин дома не сказал ничего такого: оба сидели молча друг против друга. Кафка все так же пристально смотрел на посетителя, как будто ожидая, что тот скажет, зачем пришел. Молчание становилось тяжелым, напряженным, отчего тоска в душе Мышонка только усиливалась. Почувствовав это, Кафка, который постоянно имел дело с покалеченными на производстве рабочими, решил прийти гостю на помощь. Он задал вопрос:
— Ну, как вам текст?
— Текст? Текст прекрасный… Леопарды в храме… Прекрасный… Леопарды врываются в храм… Действительно чудесный…
— Он годится?
Мышонок не очень понял вопрос. Но ему не хотелось показывать свою растерянность:
— Годится ли? Конечно, годится. Проблема в том, что он…
— Темен, — договорил за него Кафка с легкой улыбкой. — Вы это хотели сказать? Непонятен. Я знаю. Все мои тексты сложны для понимания. Поэтому мне так трудно их публиковать.
Мышонок заерзал на стуле.
— Да… Ну да, это правда. Но я понимаю, что таким он и должен быть… Что текст должен казаться загадочным… В конце концов, учитывая, для чего он написан…
Кафка, казалось, погрузился в собственные мысли.
— Темнота, — проговорил он наконец. — Некоторые считают, что в этом проблема. Для меня в этом — решение проблемы.
— Для меня тоже, — поспешил согласиться Мышонок. — Я думаю, что ясность в этом случае была бы смерти подобна.
Теперь наступила очередь Кафки удивиться:
— Смерти подобна? Ну это, пожалуй, преувеличение…
— Нисколько, — настаивал Мышонок. — Учитывая нынешнюю ситуацию, ясность была бы непростительным риском.
— Вижу, вы радикал, — сказал Кафка с бледной улыбкой.
— Радикал? Да, я радикал. Радикал — это как раз обо мне, — с гордостью заявил Мышонок. Потом понял, что, возможно, переборщил, и поправил себя: — То есть я им стремлюсь быть. Радикалом. Дойти до самых корней. Хочу обличить всех, кто должен быть обличен, хочу разрушить все, что должно быть разрушено.
— Разрушить, — пробормотал Кафка. — Да, возможно, вы и правы. Возможно, творчество — тоже своего рода разрушение.
Мышонок был в таком воодушевлении, что даже не слышал его.
— В этом вопросе я следую идеям Троцкого о перманентной революции. Революция — как образ жизни.
— Троцкий? — Кафка снова нахмурился. — Для вас Троцкий — идеал? Лев Троцкий?
У Мышонка все похолодело внутри. До этого мгновения он был уверен, что Кафка — соратник Троцкого. Но реакция писателя удивила его. Он ошибался? Или за эти дни произошло что-то, что изменило всю ситуацию? Например, раскол в коммунистическом движении? Кто знает, возможно, за это время Троцкий успел создать фракцию, в которую Кафка не вошел и к которой, возможно, он питает смертельную ненависть. У Мышонка с доступом к источникам информации дело обстояло неважно. И не только сейчас. Как прикажете быть в курсе событий, если живешь в заброшенном бессарабском местечке, где народ неделями не читает газет, если вообще их читает? Понятно, когда рядом был Ёся, все обстояло иначе: у друга были таинственные каналы информации, он сообщал товарищам все, что им следовало знать. То же, несомненно, происходило и с Кафкой, у которого был куда лучший доступ к источникам информации: он жил в большом городе, покупал газеты, пользовался телефоном. Мышонку надо было вести себя осмотрительнее. Риск был не только в том, что он мог сморозить какую-нибудь бестактность. Риск был в возможном идеологическом промахе, против чего Ёся его неоднократно предостерегал. Мышонок решил спустить тему на тормозах:
— Я бы сказал, что в некоторых случаях — да. Но только под диалектическим углом зрения. Имея в виду, что революция может быть перманентной, но реально перманентной не является, так ведь? Кстати, «Леопарды в храме», по-моему, произведение, пронизанное диалектикой.
Кафка ненадолго задумался.
— Да. Текст можно рассматривать и так.
Он покосился на часы. Видимо, ему не терпелось закончить разговор и вернуться к работе. Так что он опять перешел к главному: