Cette qui t’aime d’avantage
Pourra mettre son nom а la suivante page…[7]
Верно братец заметил: не досталось нашим с тобой дочерям, Катя, столыпинского самообладания – что на сердце, то и на лице. Ничего, жизнь научит. Другое меня печалит: и твоей, и моей Маше здоровья Бог не послал, вот откуда беды ждать надобно…
«Милой Машыньке. Чего желать тебе, друг мой? Здоровье – вот единственная вещь, которая недостает для щастия друзей твоих. Прощай и уверена будь в истинной любви Елизаветы Арсеньевой».
Проводив племянницу и братьев, Елизавета Алексеевна стала томиться: в гостях хорошо, а дома лучше.
Дома оказалось – хуже. Год кой-как скоротали, а к лету невмоготу сделалось – ни доброго, ни худого мира.
21 августа 1815 года вдова гвардии поручица Елизавета Алексеева, дочь Столыпина, вынуждена была выдать отставному капитану Юрию Петровичу Лермонтову заемное письмо на 25 тысяч ассигнациями. Заем был, разумеется, фиктивным: у Лермонтова-отца не было и не могло быть таких крупных денег. Под заем, пользуясь разрешающей способностью закона, вдова Арсеньева оформила юридические права зятя на приданое жены, из которого к тому же вычла взятые на себя судебные издержки.
В драме «Люди и страсти» Лермонтов ненароком обмолвился, что имение, то есть приданое за женой, было получено отцом Юрия Волина под честное слово.
Вряд ли легкомысленный этот поступок был продиктован излишком доверчивости. Скорее всего у Юрия Петровича, как и у героя лермонтовской драмы, просто-напросто не оказалось наличных денег, чтобы оплатить крепостную бумагу. (За юридическое оформление прав на приданое полагался налог в размере одной десятой его стоимости.) Лермонтов точно указывает сумму, которую «не захотел» заплатить батюшка Юрия Волина, – три тысячи; она соответствует той, какую Юрий Лермонтов должен был выложить, если бы Елизавета Алексеевна настояла на официальном оформлении имущественной стороны брачного акта: за Марией Михайловной было обещано 30 тысяч ассигнациями – доля ее отца по разделу с братьями.
Цифра эта, кстати, выводит из «тьмы неизвестности» на «свет истины» и еще одну, вроде бы маловажную, но для участников тарханской драмы очень даже чувствительную подробность. Согласившись на брак дочери с неугодным и неприятным ей человеком, Елизавета Алексеевна неудовольствие свое выразила по-столыпински наглядно: ни копейки сверх того, что полагалось Марии Михайловне по закону от отца покойного, от себя не прибавила. Точно так же поступили и все остальные ее родственники по столыпинской линии: подвергли новобрачных экономическому бойкоту. Но даже этой законной суммы Мария Михайловна, в отличие от своей матери, которой приданое было вручено звонкой монетой, не получила. Деньги были и в то же время их как бы и не было. Ни одной траты, ни одной поездки молодожены не могли позволить себе без спроса и позволения матери: то ли баловни, живущие на всем готовом, то ли арестанты – «рабы судьбы».
Как переживала Мария Михайловна материнскую опеку, мы не знаем, но Юрия Петровича положение «крепостного зятя» тяготило. Природная доброта не в силах была справиться с природной же раздражительностью. Начались разлады. Сначала с тещей, а потом и с женой.
Шила в мешке не утаишь. О том, что молодые не ладят, раньше всех узнала домашняя служба информации, то бишь прислуга. На уровне своего понимания все и объяснила автору «Колыбели замечательных людей» П.Шугаеву:
«Юрий Петрович охладел к жене по той же причине, как и его тесть к теще (то есть из-за хвори, привязавшейся к М.М.Лермонтовой после родов. – А.М.), вследствие этого Юрий Петрович завел интимные отношения с бонной своего сына, молоденькой немкой Сесильей Федоровной, и кроме того, с дворовыми… Отношения Юрия Петровича к Сесилье Федоровне не могли ускользнуть от зоркого ока любящей жены, и даже был случай, что Марья Михайловна застала Юрия Петровича в объятьях с Сесильей, что возбудило в Марье Михайловне страшную, но скрытую ревность, а тещу привело в негодование. Буря разразилась после поездки Юрия Петровича с Марьей Михайловной в гости к соседям Головниным, в село Кошкарево… в 5 верстах от Тархан; едучи в карете оттуда обратно в Тарханы, Марья Михайловна стала упрекать мужа своего в измене; тогда пылкий и раздражительный Юрий Петрович был выведен из себя этими упреками и ударил Марью Михайловну весьма сильно кулаком по лицу, что и послужило впоследствии поводом к тому невыносимому положению, какое установилось в семье Лермонтовых».
И флирт, и даже связь с молоденькой гувернанткой, равно как и шашни с дворовыми девками, вполне могли иметь место, хотя бы потому, что были в обычае. Но именно по этой причине ничего и не объясняют. Юрий Петрович в завещании назвал Елизавету Алексеевну «матерью обожаемой им женщины», и у нас нет оснований видеть в предсмертном признании лишь попытку обелить себя в глазах сына, во всяком случае, нет оснований верить ему меньше, чем всезнающей молве. Вот ведь и Мария Михайловна, умирая, просила мать не ссориться с зятем, уверяя, что Юрий Петрович ее истинно любит. Будь это совершеннейшей неправдой, вряд ли Елизавета Алексеевна позволила бы ему увезти из Тархан в Кропотово портрет дочери. Допустим – назло или тайком увез, хотя последнее маловероятно; зачем тогда хранил как реликвию?
И портрет, и листки из семейного альбома – стихотворную их переписку, своего рода дневник в диалогах, относящийся, кстати, к той самой поре, когда, по утверждению молвы, семейная жизнь в Тарханах сделалась невыносимой.
Но, может быть, невыносимой она была именно в Тарханах? А как только молодым удавалось вырваться из-под контроля Елизаветы Алексеевны, вырваться и укатить в то же Кропотово, их отношения улаживались? На такое предположение наводит рисунок в кропотовском альбоме: два дерева, разделенные ручьем, а ниже – рукой Марии Михайловны:
Склонности объединяют нас,
Судьба разделяет.
Ответ Юрия Петровича в альбомном дневнике более оптимистичен, чем скорбная сентенция жены: «Ручей два дерева разъединяет, ветви их, сплетаясь, растут».
Не связан ли этот оптимизм с заемным письмом на 25 тысяч ассигнациями, которое Юрий Петрович наконец выцарапал у тещи в августе 1815 года? Ведь если бы ему удалось заполучить, как когда-то Михайле Арсеньеву, полагающееся за женой – не на бумаге, а наличными, – он мог бы с грехом пополам, но все-таки устроить свою семейную жизнь по собственному разумению.
Впрочем, вряд ли деньги могли что-либо в корне переменить. И если уж «искать женщину», пытаясь отгадать причину тарханской драмы, то, конечно, не в смазливой Сесилье, не в народной красоте тарханских девок и даже не в самовластии Елизаветы Алексеевны. И измена, и неурядицы с тещей – следствие, а не причина, ибо драма была завязана задолго до того, как «любезному дитяти» Марии Михайловны и Юрия Петровича Лермонтовых потребовалась бонна. Женщиной, разрушившей семейное счастье супругов Лермонтовых, была сама Мария Михайловна Лермонтова.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! – любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил.
Способность эта – то ли дар Божий, то ли проклятье – досталась Лермонтову от матери в придачу к чрезвычайной нервности. Ответить на такое чувство Юрий Петрович, естественно, не мог. Для него любовь была развлечением, приятным времяпрепровождением, но никак не всепоглощающей страстью. Он наивно полагал, что любит жену, а та страдала, встречая со стороны мужа лишь рассеянную, легко раздражающуюся нежность. На большее этот неосновательный, впечатлительный, но неглубокий человек просто-напросто не был способен. И чем явственней страдала так и не научившаяся «властвовать собой» дочь Михаила Арсеньева, тем чаще раздражался, не понимая, чего от него хотят, Юрий Петрович. А тут еще теща с неусыпным надзором… А тут еще братцы тещины, говоруны да умники, о пользе отечества не в меру пекущиеся… Прибавьте ко всему этому полное и хроническое безделье: сын слишком мал, чтобы нуждаться в мужских, отцовских заботах; хозяйство в руках Елизаветы Алексеевны; даже выезды в гости и те затруднительны – по вечному нездоровью Марии Михайловны. Ни дела, ни привычки к кабинетным занятиям – да и откуда взяться такой привычке у воспитанника кадетского корпуса?
Все – начиная с молчаливых требований жены и кончая ключницей, пробегавшей мимо с таким видом, будто он чучело огородное, в костюм с чужого плеча наряженное, – больно задевало и без того уязвленное и униженное самолюбие. Вот и брал реванш там, где его можно взять: с глупенькой Сесильей в амуры играл, девкам тещиным проходу не давал – самоутверждался.
Заемное письмо, как свидетельствуют книги чембарского уездного суда, было выдано сроком на один год. Прошел год. Елизавета Алексеевна помалкивала. И вдруг сделала ход конем: в конце лета 1816 года, то есть как раз в тот момент, когда надо было платить по выданной зятю бумаге, объявила доход со своего имения в 500 рублей, тогда как соседний помещик с такого же надела и в тех же климатических обстоятельствах выручил 5 тысяч. Жест был достаточно красноречивым: ни Мария Михайловна, ни Юрий Петрович, по деликатности, не могли ни настаивать на выплате, ни заметить матери и теще, что та пошла на прямой обман. В крайнем раздражении, после очередной семейной сцены (не умея разговаривать с Елизаветой Алексеевной, теряясь перед ее логикой и досадуя на себя за бесхарактерность, Юрий Петрович отводил душу на кроткой жене), Лермонтов укатил в Кропотово. Уехала, не в силах видеть страданий дочери, и Елизавета Алексеевна – в Пензу, к родственникам. Но скоро вернулась. Посланный за сведениями в Тарханы нарочный привез недобрую весть: молодая барыня неделю как с постели не встает.
23 января 1817 года Михаил Михайлович Сперанский написал Аркадию Алексеевичу Столыпину: «Есть новость для вас печальная, племянница ваша Лермонтова… весьма опасно больна сухоткою, или чахоткою… Мало надежды, а муж в отсутствии».