Лермонтов — страница 11 из 92

Чахотка, вероятно, оказалась скоротечной. Менее чем через месяц тот же Сперанский сообщил Аркадию Столыпину, что дочь Елизаветы Алексеевны «без надежды».

24 февраля 1817 года Мария Михайловна скончалась. Лермонтову не было и трех лет, но день похорон матери он запомнил, описав в поэме «Сашка». Работать над этой поэмой Михаил Юрьевич начал в Тарханах в январе 1836 года. Стояла такая же жестокая зима, как и девятнадцать лет тому назад, в феврале 1817-го:

Он был дитя, когда в тесовый гроб

Его родную с пеньем уложили.

Он помнил, что над нею черный поп

Читал большую книгу, что кадили,

И прочее… и что, закрыв весь лоб

Большим платком, отец стоял в молчанье…

Надпись на надгробной плите матери поэта в семейной усыпальнице в селе Тарханы гласит: «Под камнем сим лежит тело Марии Михайловны Лермонтовой, урожденной Арсеньевой… Житие ее было 21 год, 11 месяцев и 7 дней».

После кончины жены 5 марта, выждав положенные по обычаю девять дней и не дождавшись сороковин, Юрий Лермонтов уехал из Тархан. Взять с собой Мишеньку теща не позволила. Срок оплаты заемного письма продлила еще на год.

Но Юрий Петрович не хотел отказываться от сына, а Елизавета Алексеевна не желала расставаться с внуком. В результате этой распри и появилось духовное завещание Арсеньевой. Как и все поступки этой женщины, оно было более чем решительным:

«Ныне сим… предоставляю по смерти моей… родному внуку моему Михайле… принадлежащее мне… с тем однако, ежели оной внук мой будет по жизнь мою до времени совершеннолетия его возраста находиться при мне на моем воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя… если же отец внука моего истребовает, чем, не скрываю чувств моих, нанесет мне величайшее оскорбление, то я, Арсеньева, все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему… но в род мой…»

На угрозу отнять внука Елизавета Алексеевна ответила оскорблением. Юрий Петрович не мог дать сыну того положения в обществе, какое гарантировало попечение Арсеньевой. Униженный и оскорбленный, он отступился. Но Елизавете Алексеевне было мало скрытого от посторонних глаз унижения. Сделав вид, что не в состоянии погасить мнимый долг, она растянула мучительное для Юрия Петровича положение – то ли просителя, то ли вымогателя – еще на полтора года. Деньги он получил лишь в мае 1819-го. Об условиях духовного завещания и заемном письме знали лишь самые близкие. Молва расценила получение столь крупной суммы как взятку: отец-де продал теще за 25 тысяч рублей ассигнациями права на сына.

Впрочем, в рассуждении нравственности молва почти справедлива. По закону Юрий Петрович был прав, но по совести в денежных препирательствах над свежей могилой, в самом стремлении получить приданое умершей жены было что-то не совсем пристойное. Тем более что в 1819 году вдовец Лермонтов уже знал: сына ему, не рискуя его будущностью, от бабки не отторгнуть ни сейчас, ни по достижении шестнадцатилетия. Завещание тещи и то, что он, отец, спасовал перед экономическим ультиматумом, лишало его морального права на арсеньевские деньги. Хотя – кто знает? Судя по действиям, какие Юрий Петрович предпринял в 1830-м (частые свидания с сыном, попытка установить с ним духовный контакт и т. д.), он вполне мог где-то там, в глубине души, рассчитывать и на иной разворот событий. Думается, не случайно старая распря, почти затихшая после того, как Юрий Петрович привез в Тарханы на воспитание племянника Мишу Погожина-Отрашкевича, дабы и его Миша не рос в одиночестве горького сиротства, возобновилась в год совершеннолетия Михаила Юрьевича…

Но это все в будущем. А пока вдова-поручица Арсеньева пытается оградить себя и крошечного внука от не совместимых с жизнью воспоминаний.

Дом, где Елизавета Арсеньева и внук ее Михайла смертью лишились мужа и деда, а семь лет спустя – дочери и матери, был продан на снос. Не просто снесен, а именно продан, и притом – в соседнее село, где был восстановлен по точному строительному плану, к покупке присовокупленному (жест трагической героини, Андромахи русской, а где-то там, глубже, совсем мужицкое: не бросать же щи, ведь они посоленые). На месте снесенного дома, в десяти саженях от прóклятого места, Арсеньева заложила церковь: маленькую, но каменную – Марии Египетской. До той поры в Тарханах была лишь еще при Нарышкиных строенная деревянная церквушка – теперь здесь находится фамильный склеп Арсеньевых.

Два памятника из светло-серого гранита, почти одинаковые, рядком – над гробом мужа и дочери. Внука же от этих любимых, но предавших Елизавета Алексеевна, по смерти его, отделит и пристрастием своим отметит:

«Несколько впереди этих двух памятников (Михаилу Арсеньеву и Марии Лермонтовой. – А.М.), то есть ближе к двери, в часовне стоит из прекрасного, черного, как уголь, мрамора, и гораздо большего размера, памятник в виде четырехсторонней колонны над гробом Михаила Юрьевича, с одной стороны которого бронзовый небольшой лавровый венок и следующая надпись: “Михаил Юрьевич Лермонтов”, с другой: “Родился 1814 г. 3-го октября”, с третьей: “Скончался 1841 июля 15”». Дорогие могилы Елизавета Алексеевна обнесла оградой. Себя же распорядилась похоронить вне часовни. К стене склепа прибита лишь небольшая доска белого мрамора; ни даты рождения, ни точного возраста усопшей люди, хоронившие Арсеньеву, видимо, не знали. Возраст определен на глазок: восемьдесят пять вместо действительных семидесяти двух. А вот дата смерти указана верно: 16 ноября 1845 года.

Нет, эта женщина была не из тех, кто не обладает даром долгой и справедливой памяти. Но жить в доме, наполненном столькими воспоминаниями, она не могла.

Заложив церковь и приведя в порядок склеп, Арсеньева, перезимовав в Пензе, принялась по весне за строительство нового дома: начиналась ее вторая жизнь, и начинать ее следовало на новом месте.

Взамен теплиц, разрушенных при сносе старого дома, были немедленно сооружены новые. И сад новый заложен, и пруды выкопаны.

Новая – с иголочки – жизнь.

Не отсюда ли, из детства, прожитого в доме, выстроенном специально для него, наследника, без предыстории, без тайников и закоулков, без старых запахов и старинных вещей, привязанность Лермонтова к домам с прошлым, со следами прошедшего?

Но близ Невы один старинный дом

Казался полн священной тишиною;

Все важностью наследственною в нем

И роскошью дышало вековою…

Сказка для детей

* * *

Давно когда-то, за Москвой-рекой,

На Пятницкой, у самого канала…

Был дом угольный…

Последние три строки – начало безымянной поэмы (в некоторых изданиях печатается как вторая глава «Сашки»).

Покуда дочь была жива, ни о ком и ни о чем, кроме ее нездоровья, Елизавета Алексеевна ни думать, ни чувствовать не могла. Даже внук попадал в круг ее забот лишь в те краткие промежутки, когда она начинала надеяться. Не на чудо, нет – на отсрочку самого страшного. Мальчишка, брошенный, весь в золотушных струпьях, был так слаб, что даже не плакал, а тихонько-тихонько, по-щенячьи, прижавшись к отцу, не спускавшему сына с рук, поскуливал. Ополоумевшая от неутешного горя, Арсеньева даже не заметила, что зять, не дождавшись сороковин и не поставив ее в известность, исчез. Как потом выяснилось, договорился с обозными мужиками, дабы подкинули до почтового тракта, и ничего, кроме Машиного альбомчика да портретов, своего и жениного, парных, не взял. И сына – угрозы не исполнив – не увез. Но пока мальчишку искали, пока не нашли в людской спящего, Елизавета Алексеевна чуть умом не тронулась. Раздевая, плакала: рубашонку сколько дней не меняли, прилипла к струпьям. Ну, нет – этого она судьбе-злодейке не отдаст.

Глава четвертая

Приказав продать несчастливый дом и утвердив с братом Афанасием Алексеевичем план новой постройки, ему же и хлопоты, и надзор поручив, госпожа Арсеньева занялась подготовкой целительного – на Кавказские Воды – путешествия. Двигались караваном: брат, племянники, племянницы…

Поездка оказалась неудачной. Водяной доктор, давний знакомец Екатерины Алексеевны Хастатовой, никакого лечения, кроме горячего серного обтирания, внуку не назначил. Привозите, мол, года через два, не раньше. И обязательно в мае. Елизавета Алексеевна уже и сама поняла: поторопилась. Мишенька плохо переносил жару. Слава богу, у Кати и впрямь «земной рай». В Шелковой и переждали жару и с первой же подходящей оказией двинулись восвояси.

Вернуться вернулись, а жить негде. Постройка в Тарханах не завершена; Афанасий Алексеевич плотников не торопил, не ожидал, что Лиза так скоро обернется.

Пришлось коротать зиму в Пензе, в родительском гнезде; теперь там, по смерти батюшки, хозяйничала Наталья. В прежние годы Елизавета Алексеевна с младшей сестрой накоротке не была, а теперь подружилась. Наташа мужских хозяйских забот на себя не брала, за мужем как за каменной стеной, зато по женской части расторопна – и дети веселы и здоровы, и мебель модная, и платья-шляпки из Москвы из французского магазина выписывает. Старшие сестры – и Александра, и Катерина – в Москве что чучелы огородные, а Наталья и в Петербурге своя. Все – на Кавказ, а Наташа – в Петербург: Алешке, ее старшему, тринадцать исполнилось, пора в гвардию пристраивать, пока Мордвинов-старик жив да здрав и Аркадий в силе.

Наташе Елизавета Алексеевна и рассказала про то, в чем Кате, от которой прежде ничего не скрывала, не решилась признаться: Миша, мол, от меня ни на шаг не отходит, а на руки не идет. Силком возьмешь – вырывается, голову сломала, пока поняла: от меня все еще бедой пахнет. И няньку свою, тарханскую, не любит, плюется, капризничает, платок срывает, за волосы дергает. Да и она им, хворым, брезгает. Лебезит, а брезгает. Подумай, Наташа.

Думать думала, да ничего не придумала Наталья Алексеевна. Не придумала, а нашла – через забор высмотрела. Не в Пензе – в Москве. В Москву поздним летом 1820-го они вместе наведались, вместе, втроем, и остановились у Мещериновых, прямых родственников Елизаветы Алексеевны (отец семейства – дядька родной, брат матери). И вот идет Наталья Алексеевна как-то по Сретенке, с Кузнецкого возвращаясь, а из пансиона немецкого мальчишки горохом высыпали, а с ними – фрейлейн, сильно немолодая, но старой не смотрится, чистенькая, накрахмаленная. То ли нянюшка, то ли бонна.