После таинственного исчезновения купеческого сына Леонтий Аграфену обратно забрал. Мать и слова поперек не сказала. Подрос внук – в Москву отправила, в гимназию, и не с крепостными – отца родного в провожатые определила.
Поэт Александр Полежаев тяготился двусмысленностью своего положения – это общеизвестно. Но, думается, двусмысленность и проистекающая из нее тягость создавались не только вышеизложенными обстоятельствами. Обстоятельства были хотя и двусмысленные, но уж очень обычные. Матерью князя Владимира Одоевского, друга и наставника Лермонтова, была особа «подлого звания». Я уж не говорю о многочисленных баронах и баронессах Вревских, прижитых богатым вельможей Куракиным от крепостных одалисок. Один из этих Вревских был приятелем Лермонтова, за другого благополучно, не испытывая неловкости, вышла замуж Евпраксия Вульф – та самая Зизи, с которой связано блистательное двустишие в «Евгении Онегине»: «Подобных талии твоей, / Зизи, кристалл души моей…»
Двусмысленное происхождение (отец – дворянин, мать – пленная турчанка) не помешало Василию Андреевичу Жуковскому стать учителем и наставником царских детей; на незаконной дочери князя Вяземского был женат и Николай Михайлович Карамзин.
Нет, не сомнительности своего происхождения стыдился Александр Полежаев. Быть сыном, пусть незаконным, знатного барина (Струйские вели родословную от Шуйского-князя) ничуть не зазорно. Зазорно быть сыном каторжника: вскоре после того как Леонтий Струйский привез сына в Москву на ученье, его за убийство дворового человека лишили дворянства и сослали в Сибирь. Несмотря на скандал, опозоривший почтенный род, Струйские продолжали заботиться о Сашке: и в университет устроили, и до конца курса довели.
Словом, Струйские очень даже помнили, что мальчик, носящий фамилию Полежаев, на самом-то деле Струйский – Полежаев хотел бы об этом забыть: приличнее считать отцом невесть куда сгинувшего купчика, чем человека, лишенного чинов и дворянства за дикое, зверское убийство!
Разумеется, для того чтобы добиться для детей, рожденных в «незаконном сожительстве», дворянского достоинства, надо было усилия приложить. Но Куракин добился. Ермолов – тоже. (В пору своего владычества на Кавказе у А.П.Ермолова были три туземные жены, с которыми наместник заключал «кебин», то есть брачное соглашение по шариату. Разумеется, в разное время. Хотя в отношении женщин «генерал седой» и придерживался, как утверждают очевидцы, «мусульманских вкусов», но не до такой степени, чтобы заводить гарем.)
У Елизаветы Алексеевны не было, конечно, таких заслуг перед отечеством, в уважение к которым власть предержащие позволили бы себе «переступить через закон», а у ее дерзкого внука – тем паче. Так ведь жив был еще Мордвинов, а он хоть и не в прежней силе находился, но и по имени своему, и по связям вполне мог сладить подобное дело, и если бы внука касалось – внука, к которому «по свойственным чувствам» «неограниченную любовь и привязанность» имела, – не только сенатора, Сенат бы на ноги подняла! Нет, не бросила бы Елизавета Алексеевна дитя малое на произвол судьбы. Не оставила бы в рабстве и в завещании не забыла. Не по воле своей после смерти Мишеньки на земле задержалась. Четыре года, четыре месяца и еще один день – как в гробу прожила – властью Божией задержалась, дабы земное исполнить, и прах дорогой в родной земле упокоить, и памятник поставить, и в церкви домашней благолепие навести. Четыре года томилась в безнадежности одиночества и о младенце, от внука зачатом, не вспомнила бы? Неужто сердцем суше соседки саранской была? Красавицы Струйской, и мужем, и детьми избалованной?
И все-таки «клеветы», собранные Шугаевым, кое о чем свидетельствуют. И сорок с лишним лет спустя не забыли Пензенского края обыватели оскорбления, нанесенного им старухой Арсеньевой: на свой лад жила – не так, как все. И с внуком своим золотушным носилась, что с торбой писаной. И надо ж такому случиться! Заморыш в великие люди вышел! И тут обошли их Столыпины, воистину – отродье сатанинское. Недаром картинка есть, с разрешения Синода писанная: лик его дьявольский – среди грешников, в геенне огненной! Весь как есть! Люди верные сказывали, своими глазами видели – в селе Подмоклево, в храме тамошнем. Не может ошибки быть! Вот тебе, гордячка тарханская! Ты его – внука Михайлу – в чин архангельский записала, с Саваофом рядом поставила, и святым воинством оборонила, и херувимчиков раб твой по куполу распустил – все исполнил по приказу твоему человек твой, к живописному делу способный.
Да не за тобой, за нами, за ничтожеством нашим, слово последнее.
Глава пятая
Итак, и этак раскидывала Елизавета Алексеевна – не сходился пасьянс: ни воспитание на широкую ногу, ни деревенский университет не по средствам ей, недоступно по дороговизне. Была бы Подмосковная!.. Подмосковные и при средних достатках без казенных заведений обходились. Сговаривались домами, скидывались родством, глядишь, при одном богатом семействе и свои собственные, и чужие дети воспитание получат, в самых широких размерах. А там и в полк. Из гнезда домашнего да в уланы, плохо ли?
К той поре даже до уездных «простаковых» дошел истинный смысл царского указа 1762 года. Те из помещиков, кто осмелится пренебречь обязанностями, возложенными государством на дворянское сословие: не уклоняться от службы, но с ревностью в оную вступать, не меньше и детей своих с прилежностью обучать «благопристойным наукам», – будут если и не де-юре, то де-факто лишены и сословного достоинства.
Обучать, однако, можно было по-разному, и большинство, как и положено большинству, не желали тратить на сей предмет ни больших денег, ни сердечных усилий.
Как правило, нанимался гувернер, а чаще гувернантка (это было дешевле), знавшие только свой родной, то есть французский, язык, что не мешало воспитателям брать на себя преподавание и других «благопристойных наук». Под руководством полуневежественного ментора мальчики и обучались дома до шестнадцати лет, в счастливом случае – при содействии отца или матери. Естественно, свободного времени при такой вольной программе оставалось предостаточно, поэтому много гуляли, ездили верхом, учились плавать, стрелять из ружья, из пистолета. По достижении шестнадцатилетия их определяли в кавалерийский полк; в пехотные шли наследники «недостаточных помещиков», если, конечно, родителям не удавалось устроить детей еще в малолетстве в кадетский корпус. Гвардия была почти недоступной: требовались не только средства, но и связи в Петербурге. На пансион раскошеливались немногие, да и то не на полный курс: самое большее года на два. Некоторые поступали в университет, но опять-таки не для штатской, ученой карьеры: университетский диплом сокращал трехгодичный срок юнкерства до шести месяцев. Но вообще-то университетов чурались: здесь было «смешение сословий», и военная служба для дворян путем юнкерства считалась более нормальной карьерой, чем гимназия и университет.
Экономить на Мишенькином образовании Елизавета Алексеевна не собиралась. На чем другом – пожалуйста, но только не на науках: в столыпинском кругу слишком серьезно относились к обязанностям дворянства, сословия, на которое по замыслу и «петровской реформы порядков», и «екатерининской реформы умов» (В.Ключевский) была возложена миссия просвещения и воспитания огромной, темной – «немытой» России.
Но куда за ученьем ехать? В Петербург ли? В Москву?
Наталья к Петербургу склоняет, и зять, Григорий Данилович, в ту же сторону глядит: со слов сына Алексея Григорьевича, гусара лейб-гвардейского, столицу расхваливают. Елизавета Алексеевна колеблется. Дорогá жизнь в столице, а за другими тянуться надобно. Не вытянуть ей Петербурга, даже с помощью брата Аркадия не вытянуть. Там видно будет, а пока – нет.
Пока примерялась, Аркадий помер. Оставил на вдову семерых. Хорошо, Мордвинов-тесть жив – выдюжат.
После бунта и вовсе от мысли о Петербурге отказалась: чисто новая метла метет, все сусеки обшарила. В Москве покойнее будет: от царя подальше, сусеков побольше; в Питер-городе жизнь на просвет видна, а в Москве – укромна. Особняком дóмы стоят, «населенцы» особняком глядят, каждый – на особенный лад выламывается.
В декабре Дмитрий письмо прислал, о Мишиных успехах справлялся. В Благородный пансион отдавать, мол, надобно, да не тяни, Лиза, прием с девяти годов, а ему уж тринадцатый пошел, как бы в переростках не оказался.
Елизавета Алексеевна отписала не мешкая ответ, с советом согласный. И образ святой послала – каким матушка, умирая, ее, дочь старшую, благословила. Сердцем чуяла: оборона брату нужна. Опоздала оборона: ушел и Дмитрий. В одночасье скончался. 3 января 1826 года…
Тяжело пережила утрату Елизавета Алексеевна. Если б не Маша, племянница, умом бы верно рехнулась. По мужу не плакала. Дочь молча похоронила. И кончину Аркадия тишком перемогла, в силе была. А тут обессилела, в голове шумит, ноги каменные – старуха. В пятьдесят два года – «старуха Арсеньева».
Весной полегчало. В Москву собралась: Апалиху, для Шан-Гиреев присмотренную, никак нельзя упустить. Дороговато, не по земле – за красоту надбавка, да торговаться нельзя – перебьют. Деньги, конечно, имеются, но деньги на науку отложены, на науку и истрачены будут. Опять же судачить начнут: вот-де прибеднялась, прикидывалась, а сама племяннице не задумываясь 38 тыщ выложила! От наговора далеко ли до сглазу? Незачем любопытным в чужой кошелек нос совать. Как все поступают, так и она поступит: заложит часть именья в Опекунский совет. 190 душ ревизских. По 200 ассигнациями за душу. Копейка в копейку; а долг пускай на себя Шан-Гиреи берут: вроде не ей, тетке, а казне должны. Но как деньги-то дешевы стали! Тарханы покойный Михайла за 58 тыщ сторговал. Так то Тарханы! А нынче за Апалиху – дача, не именье – 38 просят.
Не имела прежде никаких дел с Опекунским советом госпожа поручица вдова Арсеньева, без его услуг обходилась: там одолжит, здесь перехватит, дороже за гречу спросит, на чае да кофее сэкономит – вот и