намек: она связывала центральную фигуру его петербургской хроники с пушкинским Евгением Онегиным: Онега – Онегин; Печора – Печорин.
Владимир Сергеевич Печерин, блестяще одаренный молодой человек, по окончании университета был послан на казенный счет за границу – для усовершенствования в науках (он специализировался по классической филологии). За границей Печерин пробыл почти два года. Жил в Риме, Неаполе, объездил большую часть Европы. Возвращался Печерин на родину с удрученным сердцем: Россия показалась ему тюрьмой, над вратами которой начертано из Дантова Ада: «Оставь надежду всяк сюда входящий». И вскоре весь его «катехизис» «свелся к простому выражению: “Цель оправдывает средства”. Мне не позволяют быть львом; хорошо же, станем на время лисицею! Обманем своих тюремщиков».
Письмо Печерина, из которого взята вышеприведенная цитата, ходило по обеим столицам в списках. Список, принесенный в дом на Садовой Святославом Раевским (он продолжал жить у Арсеньевой), был сделан рукой цензора А.В.Никитенко, лично знавшего «государственного преступника». Сюжет дорогого стоил, но Лермонтов не соблазнился: случай Владимира Печерина был случай исключительный, а роман, который он собирался не только написать, но и белодневно, подцензурно издать, задуман об ином человеке – человеке как все.
Находкой была не только фамилия проштрафившегося приятеля Александра Васильевича Никитенко. Истинным кладом для создателя петербургской хроники, которая, по замыслу автора, как мощный насос должна была вытянуть и втянуть в себя все характерное или, как тогда говорили, характеристическое – все, что взбучивалось на поверхности столичного общежития, был, без сомнения, и сам Никитенко. Служил он в Цензурном комитете, но служба, при всей ее хлопотности, оставляла достаточно свободного времени, ибо любопытно-дотошный Александр Васильевич поспевал всюду, а ночами отчитывался своему «Дневнику»:
«Между моими близкими знакомыми есть некто Н.Г.Фролов, молодой человек с замечательными качествами. Он оставил военную службу и, по моему совету, поехал в Дерпт за систематическим образованием. Ему предстояла ожесточенная борьба с латинским и немецким языками и со многими другими трудностями ученого механизма. Все это он мужественно победил. Я никого не знаю с более благородным сердцем и умом, более способным к высшему развитию. Вот что случилось с ним на днях. Он пробирался сквозь толпу в театр. С ним рядом пролагал себе путь и какой-то офицер. Последний вдруг обращается к Фролову и грозно спрашивает, куда он тянется. Фролов изумился, но ни слова не отвечал и продолжал идти вслед за другими.
– Подите прочь отсюда или я вас отправлю на съезжую!
Фролов оцепенел и, как сам говорил, в первую минуту не нашелся, что отвечать. Опомнившись, он бросился в театр на поиски за офицером, который тем временем успел скрыться. Он его не нашел, но хорошо запомнил лицо и цвет воротника его мундира. Долго ходил он по казармам, отыскивая его, – но напрасно. Наконец наткнулся на него во время ученья, узнал его имя и адрес. Тогда Фролов явился к нему с двумя товарищами и призвал к ответу. Офицер струсил и попросил прощения.
Каково, однако, положение вещей в обществе, где ваш согражданин может грозить вам тюрьмою потому только, что носит известный мундир… и оправдывается тем, что ваша физиономия не нравится ему. И это не единичный факт. Примеров офицерской дерзости не перечесть. Недавно также два офицера так, ради смеха, встретив на улице одного чиновника, совершили над ним грубое неприличие. Тот спросил у них, что они: сумасшедшие или пьяные? Они привели его на съезжую, и оскорбленный должен был заплатить полицейскому пятнадцать рублей, чтобы тот отпустил его».
История отношений гвардейского офицера Жоржа Печорина с бедным чиновником Красинским так живо напоминает описанный А.В.Никитенко случай «офицерской дерзости», что трудно приписать подобное сходство простому совпадению. По всей вероятности, информация, которой располагал Александр Васильевич, дошла до Раевского, близкого его знакомца, а через Святослава Афанасьевича и до Лермонтова. Святослав, видимо, не только записывал под диктовку Михаила Юрьевича его импровизации (некоторые страницы «Княгини Лиговской» писаны рукой Раевского), но и поставлял младшему другу необходимый жизненный материал.
Особенно интересовала начинающего романиста чиновничья, служилая среда, о которой он фактически не имел никакого представления; единственным знакомым (своим, домашним) чиновником был любезный Святослав, вот Мишель его и потрошил… Ведь задуманный им роман должен был охватить все сферы, все ниши, все закоулки и этого непонятного города, и этой столь мало похожей на общую русскую жизнь существенности. На хроникальность настраивала первая же фраза первой главы: «В 1833 году, декабря 21-го дня в 4 часа пополудни по Вознесенской улице…» Указана и дата оперного спектакля, на котором Жорж встречает свою первую любовь, Верочку Р., в замужестве княгиню Лиговскую. Разумеется, это литературный прием. 21 декабря 1833 года четвертого представления оперы «Фенелла» не было и не могло быть, так как премьера состоялась лишь в первый день 1834 года и Лермонтова на ней не было: в этот вечер он находился еще в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Да и Варвара Александровна Лопухина в декабре 1833-го не была даже невестой господина Бахметева.
События, как мы видим, намеренно сдвинуты примерно на год назад. Лермонтов, с одной стороны, пытается уверить читателей в полнейшей достоверности происходящего, а с другой – наоборот, всячески старается эту подлинность несколько замаскировать. Взять хотя бы Григория Александровича, по-домашнему Жоржа. И портрет, и некоторые черты характера несомненно автобиографичны. Лермонтов так долго приучал себя к роли человека как все, что ему достаточно легко анализировать и чувства, и поступки своего «создания». Однако он и тут не доводит сходство до полной идентичности: в отличие от автора главный герой романа очень богатый человек, владелец трех тысяч крепостных душ. В соответствии с этим обстоятельством и рисунок его внешней жизни, и линия его бытового поведения – дабы не отступать от истины – должны быть «списаны с другого образца». Подарить Жоржу Печорину свою внешность, некоторые подробности биографии автор может без всякой натяжки, а вот поселить господина, который раз в десять состоятельнее его, в своей квартире уже не вправе. Дом Печорина с широкой лестницей скопирован, как утверждали современники, с дома, принадлежавшего в ту пору одному из знакомых Лермонтова – гвардейцу Григорию Григорьевичу Кушелеву. Что касается кабинета, то, судя по рисунку Акима Шан-Гирея, он, хотя и в несколько приукрашенном виде, слегка напоминает кабинет Алексея Аркадьевича Столыпина (Монго). В доме его достославного деда – адмирала Николая Мордвинова роскошь была не в почете, но для среднего внука, франта, бонвивана и записного красавца, домашние сделали исключение – пусть уж устраивается по своему вкусу…
Роман захватил Лермонтова. Он наконец-то заставил не только поэтическую, гибкую и «влажную», но и твердую, прозаическую фразу слушаться его, «как змея своего заклинателя» (Ахматова). В результате и мысль освободилась от стеснения, от страха перед «холодной буквой».
Работа над романом была в самом разгаре, а автор все еще «болен простудою», когда по Петербургу полетела черная весть: Пушкин опасно, в живот, ранен на дуэли с кавалергардом Жоржем Дантесом.
Лермонтов в «Арбенине», последнем пятиактном варианте «Маскарада», вычислил (методом исключения) тот единственный выход, который мог спасти Пушкина: отъезд, притом срочный, всем семейством, в деревню. Пушкин и сам знал это: «Давно, усталый раб, замыслил я побег / В обитель дальнюю трудов и чистых нег». Но этот вариант был изобретением ума; грозный дух – страсть, любовь, ревность, оскорбленное самолюбие, преувеличенное и разогретое «насмешками света» чувство чести отвергли разумный вариант и разрешили трагический конфликт рассудку вопреки: «Несчастье с вами будет…»
Несчастье?
Глава девятнадцатая
Александр Сергеевич Пушкин был ранен 27 января 1837 года примерно в 5 часов пополудни. В тот же вечер по городу распространился слух о его смерти. Долетел он и до Лермонтова – «обезображенный», как всякий слух, «разными прибавлениями».
28 января Михаил Юрьевич написал первые 56 строк «Смерти Поэта». Поэтический некролог опередил событие ровно на сутки: 28-го Пушкин был еще жив; он скончался на следующий день в 2 часа 45 минут пополудни. А к 29 января весь Петербург был буквально завален стихами Лермонтова. Они, как вспоминает Иван Панаев, «переписывались в десятках тысяч экземпляров и выучивались наизусть всеми».
Дошли, естественно, и до главноначальствующего «Голубым корпусом». Однако Бенкендорф по дальнеродственным чувствам к сдвоенному клану Арсеньевых-Столыпиных, а больше по нежеланию лишний раз привлекать к событию, и так доставившему столько хлопот, общественное внимание, положил сие сочинение «под сукно». К тому же главный обвиняемый в первой части «Смерти Поэта» – Дантес, а участь Дантеса решением Николая уже определена: исключить из списков Кавалергардского полка и выслать во Францию.
Прошло десять дней.
Александр Иванович Тургенев успел похоронить Пушкина, ознакомить П.А.Осипову со списком «Смерти Поэта», а город продолжал волноваться, и к Лермонтову, все еще привязанному к дому простудою, стекались толки о его стихах.
Дамы света были на стороне Дантеса и, отстаивая «свободу сердечного чувства», утверждали: Пушкин «не имел права требовать любви от жены своей». Даже Елизавета Алексеевна и та считала: Пушкин сам во всем виноват. «Сел не в свои сани», и мало что сел, «не умел ловко управлять своенравными лошадками, мчавшими его и намчавшими на тот сугроб, с которого одна дорога была только в пропасть».
Обсуждалось, конечно, не только «мнение» мало кому известного гусарского офицера с непрестижной фамилией Лермонтов. Жуковский увидел в «Смерти Поэта» «проявление могучего таланта». Одобрил и Владимир Одоевский, правда, более осторожно: «Зачем энергия мысли недостаточно выражена, чрез что заметна та резкость суждений, какая слишком рельефирует возраст автора».