Золотая сабля «За храбрость», резко выделившая имя Лермонтова в общем наградном списке, была не единственным психологическим просчетом умного Граббе. Павел Христофорович Граббе, поздно, но счастливо женившийся, обожал жену, уважал семейные ценности и, разумеется, сделал все возможное, дабы автор «Героя нашего времени» и с бабушкой повидался, и перед императором предстал в наилучшем, в рассуждении воинских заслуг, героическом виде. Посматривая перед отправкой на высочайшее утверждение бумаги Лермонтова, граф обнаружил досадное зияние: по документам выходило, что опальный драгун практически все восемь месяцев первой своей ссылки в 1837 году пребывал, что называется, «в нетях». Небрежность была понятной: прежние «хозяева» Линии и Черномории А.А.Вельяминов и П.И.Петров, по коротким отношениям с бароном Розеном и его начштаба Вольховским, могли позволить себе договориться «на щет Лермонтова», не прибегая к формальностям. Приказ Вольховского о командировке за Кубань, подписанный и составленный спустя два месяца после прибытия поэта на Кавказ, да заключение госпитального главврача в те «добрые старые времена» были достаточно вескими документами для оправдания дисциплинарного нарушения – неявки в полк. (Лермонтов, напоминаю, явился в Нижегородский драгунский уже после того, как был исключен из его списков.)
Но времена переменились. В 1840 году, при Е.А.Головине, с которым у Граббе натянутые отношения, прилагать к представлению подобный документ было немыслимо, и граф прибегнул к уловке. Не мудрствуя лукаво, приказал полковому писарю переписать в новенький формуляр все те сражения, в которых участвовали прикомандированные к Анапе нижегородцы, а заодно и те, в которых они не участвовали. Выходило эффектно: 26 апреля перестрелка на реке Кунипсе, 29-го – близ Абинского укрепления, 10 мая – сильная перестрелка в Гулабайском лесу, 11-го – стычка в Боголокской долине, 12-го – близ Николаевского укрепления, 17-го – «на долине оного», 23-го – у перевала Вородобуй, 24-го – на речке Дуабе, 25-го – на речке Пшаде… А три недели спустя, то есть как раз в то время, когда Лермонтов после месячного курса горячих вод и беспрерывной ходьбы по «пересеченной местности» почувствовал облегчение от схваченного в странствиях вдоль Терека ревматизма, он, как утверждал формуляр, «участвует» в морской экспедиции капитана Серебрякова, цель которой – перехватить турецкие суда, снабжающие горцев английским оружием.
Евгений Александрович Головин, человек на Кавказе новый и ума поверхностного, бегло просмотрев список, не обнаружил в нем ничего странного. Николай же по свойственной ему пунктуальности, пунктуальности в мелочах, и перечень заслуг, и представление прочитал внимательно. Унизиться до подозрения, что перед ним – «липа», он себе, разумеется, не позволил, однако не без остроумия заметил, что господин Лермонтов слишком много путешествует.
Между тем кавказские упрямцы продолжали настаивать на своем.
5 марта 1841 года Е.А.Головин под нажимом князя Голицына составил рапорт на высочайшее имя с личной просьбой наградить Лермонтова за осеннюю экспедицию в Малой Чечне.
О новом демарше со стороны командующего Отдельным Кавказским корпусом Николаю было доложено в июне 1841 года. Лермонтова в столице давно уже не было, но его дело продолжало беспокоить государя. В его глазах упорство кавказских покровителей беспокойного поручика было уже не просто вольностью (если не простительной, то понятной в условиях «вечной войны»), но открытым, демонстративным непослушанием. Читателю, недостаточно отчетливо представляющему себе психологическую и бытовую атмосферу тех лет, подобная реакция может показаться болезненно-маниакальной. Но это, увы, не так: ничего исключительного в поведении Николая нет и на этот раз. Нет даже пресловутого самодурства. Есть лишь маниакальная приверженность уставу и порядку, черта, кстати, характерная для всех сыновей Павла I. Чтобы не быть голословной, сошлюсь на малоизвестное письмо Пушкина (к Вяземскому, из Кишинева, март 1823 г.): «Сделай милость, напиши мне обстоятельнее о тяжбе… с цензурою… Твое предложение собраться нам всем жаловаться на Бируковых может иметь худые последствия. На основании военного устава, если более двух офицеров в одно время подают рапорт, таковой поступок приемлется за бунт. Не знаю, подвержены ли писатели военному суду, но общая жалоба с нашей стороны может навлечь на нас ужасные подозрения и причинить большие беспокойства… Соединиться тайно, но явно действовать в одиночку, кажется, вернее…»
За Лермонтова заступились «более двух офицеров», и притом офицеров высшего ранга. Это был уже бунт, и государь император отреагировал на него в полном соответствии со своими принципами. 30 июня 1841 года генералу Головину (вместо ответа на вторичное представление Лермонтова к Святославу 3-й степени) было отправлено следующее предписание:
«Его величество, заметив, что поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в Экспедиции с особо порученною ему казачьею командою, повелеть соизволил сообщить вам, милостивый государь, о подтверждении, дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку».
До исследований С.А.Андреева-Кривича биографы Лермонтова объясняли этот приказ лишь желанием Николая лишить опального поэта возможности отличиться и тем самым попасть под высочайшую амнистию. Андреев-Кривич впервые сопоставил настойчивость, с какой император требовал, чтобы автора «Смерти Поэта» ни под каким предлогом не смели удалять от службы в Тенгинском пехотном, с той ролью, какая по распоряжению Николая отводилась этому полку в так называемой убыхской экспедиции. Экспедиция, запланированная на август 1841 года, имела целью проникнуть, двигаясь со стороны моря, в «самое сердце враждебного края». На это наступление Николай возлагал большие надежды, но оно, увы, задохнулось прежде, чем экспедиционные войска подошли к укреплению Навагинское (согласно плану, отсюда должно было начаться продвижение вглубь). Из 2807 рядовых Тенгинского полка, составлявших костяк экспедиционного отряда, в строю осталось всего 1064 человека. Остальные либо убиты, либо умерли от ран, либо находились в госпитале. Зная о печальной судьбе предприятия, очень легко забыть о маленькой подробности, а именно о том, что Николай, привязывая Лермонтова к «убыхской» экспедиции, и мысли не допускал о подобном финале. Вряд ли представлял он себе и реальные трудности похода. Это тенгинцы могли чувствовать себя гладиаторами, которых «равнодушный Цезарь» посылает на верную смерть. Равнодушным Цезарем Николай себя не считал. Идея создания «Прибрежной линии» принадлежала лично ему, и «убыхская» экспедиция должна доказать кавказским генералам, из которых все еще не выветрился строптивый ермоловский дух, что, несмотря на «отдельные неудачи», основные начала этого устройства пересмотру не подлежат (это был уже вопрос амбиции). Нежелание Граббе использовать поручика Лермонтова по назначению, то есть на главном, по представлению императора, направлении, означало (в глазах уязвленного в стратегических претензиях самодержца) еще один выпад против его любимого детища, еще один демарш со стороны упрямого Граббе…
Глава двадцать восьмая
Вфеврале 1841 года Лермонтов, повторяю, обо всех этих противоборствах пока еще не ведает. У него другая забота, к кавказским интригам отношения не имеющая.
Статья Белинского о «Герое нашего времени» появилась, как мы уже знаем, в летних номерах «Отечественных записок» за 1840 год. Вряд ли эти журналы были у Лермонтова до приезда в отпуск. Скорее всего Михаил Юрьевич прочел их в Петербурге, одновременно с восторженным отзывом «неистового Виссариона» о сборнике его стихотворений в свеженькой, февральской книжке тех же «Записок». Софья Николаевна Карамзина пребывала в восторгах. В сущность идей критика она не вникала, тем паче что подписи под статьями не было. Ей важен был факт как таковой: самый читаемый в России журнал вознес ее кумира на вершину литературного олимпа. Уже объем публикации, по сути целая монография, впечатлял «читающую публику»: такой чести не удостаивался до сих пор ни один «авторский талант»! Доволен был и Краевский: тираж медленно, но неуклонно увеличивался. Все это вместе взятое ставило Лермонтова в весьма щекотливое положение. Вместо естественной (казалось бы?) признательности критику за беспрецедентный «пиар» – досада и недоумение. При их последнем свидании, ранней весной 1840 года, когда Белинский еще и не начинал работать над статьей, а только проглотил, в один присест, подготовленный для типографщиков наборный экземпляр «Героя…», Лермонтов только и делал, что подсказывал Виссариону Григорьевичу: Печорин, мол, не польщенный автопортрет, а портрет целого поколения. Видимо, почувствовав, что критик, завороженный своей идеей, намеков не слышит, и все-таки надеясь, что профессионал, только что прочитавший роман, помнит сцену, в которой Печорин перед дуэлью читает Вальтера Скотта, он, дабы подчеркнуть разность между автором и героем, подбрасывает гостю совсем уж наглядное, ну, прямо-таки школьное доказательство разницы, заявляя в открытую, что лично он, Лермонтов, прославленного шотландца не любит. Белинский сию подробность «засек» и даже поведал о ней И.И.Панаеву: «Я не люблю Вальтера Скотта, – сказал мне Лермонтов, – в нем мало поэзии. Он сух». А ведь Лермонтов не просто сказал, он «начал развивать эту мысль»! В каком направлении развивать, Виссарион Григорьевич не разъяснил, зато высказал, с его точки зрения, главное: «Печорин – это он сам как есть. Я с ним спорил…»
Какие именно аргументы были выдвинуты в споре, неизвестно. Но судя по тому, что Лермонтов вдруг (с чего бы это?) начал цитировать Гете, он подключил к завязавшему спору свою любимую «Поэзию и правду». А так как эта вещь на русский не переведена, то он и цитирует ее сначала по-немецки,[47]