Лермонтов — страница 90 из 92

«Савва Михайлович Мартынов, знаменитый игрок тех лет, для которого карты были чем-то вроде профессии. Этот расчетливый и трезвый человек… на карточной игре построил всю стратегию своей жизни. Сирота в шестнадцать лет, отставной прапорщик в восемнадцать, владетель 50 мужских душ и 47 женских и безобразного чернявого лица – он начал играть в юном возрасте в родной Пензе. Обыграл там всех и затем переехал в Москву, как переходят в высшую лигу. В Москве он задержался надолго, потому что здесь было с кем играть всерьез. Много позднее, уже богатым человеком, владельцем дома в столице, 1200 крепостных и миллиона рублей, Мартынов объяснял молодым людям теорию вероятностей применительно к карточной игре… В конце концов, в результате десятилетий постоянной игры, Савва Мартынов переехал в Петербург и устраивал для высшего света музыкальные салоны».

Согласитесь, что, сопоставив все эти, казалось бы, разрозненные факты, трудно не задаться вопросом: так, может быть, недаром Николай Мартынов уверял партнеров по крупной игре в московском Английском клубе, что у него были веские основания вызвать Лермонтова на дуэль? Да, сочинял небылицы о распечатанном письме сестры Натальи, честь которой тот якобы оскорбил, изобразив в романе под именем княжны Мери. Так ведь не мог же он в самом деле признаться, что Лермонтов, которому он до смерти надоел, требуя, чтобы тот прекратил дразнить его «пуаньяром», в сердцах предложил обменять безобидного «горца с большим кинжалом» на «маркиза де Шулерхофа»? Шулерхоф, племянник Шулерхофа? Впрочем, Васильчикову в горячке первой обиды Мартынов, видимо, все-таки проговорился. Туманно и вообще. Скорее всего что-нибудь о печально знаменитом дядюшке – Савве Мартынове. На обиде за дядюшек, за оскорбление семейственной чести они с Васильчиковым, думаю, и сошлись…

Разумеется, это всего лишь очередная гипотеза, но она, по крайней мере, объясняет бешеное ожесточение Мартынова, которое секундантам не удалось смягчить за долгих три дня. Не понимая, в чем дело, Столыпин с Трубецким, несмотря на весь свой дуэльный опыт, видимо, и положились на авось…

Авось не вывез, ибо пистолет «маркиза де Шулерхофа» наводил самый меткий из стрелков – СТРАХ. Страх получить вместо «горца с большим кинжалом» арбенинское: «Вы шулер и подлец…»


Запись в метрической книге пятигорской Скорбящей церкви гласит:

«Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев Лермонтов 27 лет убит на дуэли 15 июля, а 17-го погребен, погребение пето не было».

По православному обычаю, убитый на дуэли приравнивался к самоубийце. Похоронить его по церковному обряду было нелегким делом. Дав взятку священнику, друзья поэта добились разрешения вырыть могилу на кладбище, а не за пределами его. На большее местное духовенство не решилось.

Когда-то в ранней юности Лермонтов написал странные стихи:

Кровавая меня могила ждет,

Могила без молитв и без креста.

И вот предсказание сбылось! Тело его было предано земле без молитв: «Погребение пето не было». Да и место первоначального захоронения, как и место рокового поединка, осталось безвестным. При перенесении праха поэта в Тарханы могилу разрыли. А могильный камень, простой и узкий, положили рядом. Разрытая могила посреди ухоженного кладбища производила гнетущее впечатление, к тому же разнесся слух, что кто-то из почитателей поэта собирался похитить надгробие. Городское начальство приказало зарыть камень.

В начале XX века, когда специальная комиссия прибыла в Пятигорск для установления точного места первоначального погребения поэта, никого из старожилов уже не было в живых. Никто не мог показать место, где зарыли беспризорный камень…

Все это, согласитесь, так странно, что прозой эту непостижную уму странность не выразить. Двадцать пять лет назад для биографии Лермонтова – «С подорожной по казенной надобности», от которой в нынешнем повествовании не осталось и трети, – оглянувшись на Евдокию Петровну Ростопчину, на магнетические ее предчувствия и фантазии, я написала такой полуфинал:

Быть умнее своих стихов,

Быть печальней своих острот,

Мальчик, он еще все растет

Из курточек и дневников.

А тот, фаталист и бретер,

Глядит как из ложи в костер,

И льва по когтям узнает

И мальчику фору дает:

«Львенок, спеши расти,

Отмерено время в длину:

Двадцать – до тридцати

Нам с тобой не дотянуть.

Как, видишь, я дядьки нежней,

Вот перья, а вот свеча,

Вот перстень с печаткой твоей

И темный кусок сургуча.

На все будет воля твоя,

А я, как всегда, ни при чем».

У свечки оплыли края,

Рассвет остановлен дождем.

А в доме натоплено так,

Как будто в доме больной,

Как будто его на руках

Баюкают за стеной.

Горячка гудит в трубе

И плавится на изразцах,

В широком и мощном лбе,

На детских и слабых губах.

А тот – двойник не двойник —

Ученым глядит врачом:

Тяжелый старинный парик,

Обшлаг в шитье золотом.

Он сменит обличье не раз

До той последней игры,

В ладони твои, Кавказ,

Черные бросит шары.

И протрубив сигнал,

Прикажет отдать салют:

Ударив в чеченский кинжал,

Три молнии в землю войдут.

Написать написала, но из верстки, дабы не дразнить цензора, все-таки вынула. И, кажется, сделала это напрасно…

Шесть новелл вместо одного эпилога

* * *

Наталья Алексеевна Столыпина, вынув из дорожного кожаного сундучка сшитое к московским свадебным торжествам платье, кликнула камердинера и дала ему два поручения – оба срочные. Отменить заказанное в дилижансе место и тайно, так, чтобы сестра не проведала, на лихаче, не скупясь, привезть Марию Акимовну.

До вечера совещались тетка с племянницей, не зная, как объявить Елизавете Алексеевне кончину Мишину.

«Она сама догадалась, и кровь ей прежде пустили».

Ногам, однако, не помогло: отнялись ноги.

Обманутая покорностью, с какою сестрица приняла известие, Наталья попробовала было разговорить Лизу, по себе помнила: горю исход нужен, нельзя его в сердце молчком держать, и даже фразу, случаю приличную, приготовила – ту, что от Прасковьи Ахвердовой слышала, на могиле Грибоедова вдовой его высеченную: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русских». Но Лиза так глянула…

«Никогда не произносит она имени Мишеля, и никто не решается в ее присутствии произнести имя какого бы то ни было поэта».

Даже прошение на государево имя о всемилостивейшем соизволении на перевоз тела внука из Пятигорска в Тарханы от ее имени Афанасий писал. Арсеньева только руку, не читая, приложила, волю свою удостоверив.

* * *

У Екатерины Андреевны Карамзиной, как сообщили о Лермонтове, опять разболелось сердце, и ехать в Петербург из зеленого Царского в жару, да еще по железной дороге, тяжко было. Но она все-таки заставила себя встать и Лизу разбудила. Сонюшку нельзя оставлять одну. Не обмануло предчувствие. Горничная, не успев двери открыть, выпалила: барышня третий день кофий не пьет и из комнаты не выходит. Софья Николаевна была в истерике. Лизу, однако, к себе допустила и к ужину вышла. Екатерина Андреевна, в экзальтациях падчерицы подозревавшая болезненное, вздохнула с облегчением: старею, мнительной становлюсь. И вдруг давнее вспомнила: куклу французскую, из пленного Парижа кем-то из друзей покойного мужа для дочери его привезенную. Не по годам игрушка, но Сонюшка в восторг пришла – головка фарфоровая, нежная, под пастушек Ватто разукрашенная. Нянька молоденькая, загодя из деревни затребованная (Екатерина Андреевна на сносях была), загляделась на цацку заморскую да и обронила ненароком. Что с Сонюшкой было! И гнев, и слезы до синевы, и обморок! Осколки фарфоровые в узелок завязала и, как в люльке, рыдая, баюкала! Николай Михайлович, близко к сердцу домашнее принимающий, велел доктора звать. Не понадобился доктор. Уснула в слезах, проснулась с улыбкой, с улыбкой и в сад убежала: пони кормить. Эльф, а не женщина, даром что некрасива, да и ум мотыльковый – нраву под стать…

* * *

Мария Алексеевна Щербатова не принимала и не выезжала вторую неделю. И штор не поднимала. Молилась. Грех страшный замаливала, радость мгновенную при страшной вести. Вот оно – отмщенье! И тут же обомлела от ужаса… С сухими глазами молилась, слез просила. И сжалился Всевышний: ниспослал слезы. Светлые, легкие. Летошние, горькие, княгиня Щербатова все, до последней слезинки, выплакала.

* * *

Преодолев раздражение, давно уже ставшее привычным в отношениях с младшей сестрой, и еще раз благословив судьбу за то, что избавила от разрушительных страстей, мадемуазель Мария Александровна Лопухина затворилась в кабинете. Три Сашенькиных письма лежали в бюваре нераспечатанными. Пробежав глазами исписанные знакомой рукой листки и убедившись, что обитатели замка Хюгелей здоровы и благополучны, Мария Александровна приступила к исполнению долга давней дружбы.

Прямой, сильный дождь впечатывал в землю жухлые листья. В доме было покойно. Свеча горела ровно и ярко:

«Последние известия о сестре моей Бахметевой поистине печальны. Она вновь больна, ее нервы так расстроены, что она вынуждена была провести около двух недель в постели. Муж предлагал ей ехать в Москву – она отказалась, за границу – отказалась и заявила, что решительно не желает больше лечиться. Быть может, я ошибаюсь, но я отношу это расстройство к смерти Мишеля, поскольку эти два обстоятельства так близко сходятся, что это не может не возбудить известного подозрения… В течение нескольких недель я не могу освободиться от мыслей об этой смерти и искренне ее оплакиваю. Я его действительно очень, очень любила».