Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка… — страница 29 из 51

Ростопчина прыснула.

— Слава богу, вы шутите, значит, не застрелитесь.

— Я и сам не знаю.

Он страдал и ныл пока длился вальс. Но когда увидел перед собой раскрасневшуюся и веселую Эмилию Карловну, сразу успокоился и вскочил.

— Добрый вечер, сударыня. Наконец-то вы в одиночестве. — Он поцеловал ей руку.

Додо сообщила:

— Он меня измучил своей ревностью, говорил, что с собой покончит, если ты не отойдешь от великого князя.

Мусина-Пушкина рассмеялась.

— Что такое, Мишель? Что за мысли о порядочной женщине?

— Виноват. Сглупил.

— Именно — сглупили. Сядем. У меня голова закружилась от Aufforderung zum Tanze[46]. Вы не угостите меня зельтерской?

— Буду счастлив. А вам, Додо?

— Да, пожалуйста.

Места на диванчике уже не осталось, и корнет принес для себя пуфик. Получилось, что устроился он едва ли не у ног у обеих дам. Но когда Евдокия ушла танцевать кадриль, сел рядом с возлюбленной.

— Боже мой, неужели мы наконец-то вдвоем?

Эмилия, обмахиваясь веером, нервно попросила:

— Говорите скорее, ибо на нас все смотрят.

Он вздохнул.

— Что говорить, коль вы сами знаете, как я вас люблю.

Улыбнувшись, графиня подтвердила:

— Да, я знаю… И, конечно, вы тоже догадались о моих чувствах к вам… Только это ровным счетом не значит ничего. Я верна мужу, и ничто меня не заставит ему изменять. Тем более что через две недели он вернется домой.

— Через две недели! — Лермонтов так сильно побледнел, что она испугалась.

— Вам нехорошо?

— Да, немного. Ничего, такое со мной бывает. Сейчас пройдет. Есть ли тут балкон? Я бы подышал свежим воздухом.

— Да, балкон есть. Я вам покажу.

У балконных дверей находился слуга и на просьбу разрешить выйти, с некоторым сомнением произнес:

— Но снаружи снег идет-с. Открывать не положено-с.

Михаил возмутился.

— Открывай, болван. Или я сам открою.

— Слушаюсь, извольте-с…

Холод и порыв ветра окончательно прояснили голову. Он, опершись о перила балкона, посмотрел вниз.

— Через две недели муж вернется… я пропал… жизни мне не будет…

Внезапно клацнул шпингалет. Обернувшись, Лермонтов увидел, что Эмилия Карловна тоже вышла на балкон.

— Уходите, а то простудитесь! — испугался он.

— Вам уже лучше?

— Да, как будто. — Михаил решительно обнял ее и отчаянно поцеловал в губы.

Милли прошептала, оседая в его руках:

— Я тебя люблю, Миша… так люблю, так люблю…

— Милая, единственная… — Он восторженно вздохнул. — Значит, ты согласна?

— Да.

Лермонтов в сладостном порыве поцеловал ее снова, жарко и неистово. Она покорно приоткрыла губы.

— Выходи первой. Через четверть часа жду тебя у парадного. Ты в коляске?

— Да. А ты?

— Я пешком, я живу неподалеку. Но ко мне нельзя — бабушка узнает.

— А куда поедем?

— Я сейчас придумаю что-нибудь.

Он постоял еще на балконе, собираясь с мыслями и ощущая сладкую дрожь. А когда возвратился в залу, то опять столкнулся с Краевским. Тот набросился на него с выпученными глазами:

— Ты совсем обезумел, братец? Мокрый, весь в снегу…

— Что из того? — легкомысленно спросил поэт, утирая платком лицо.

— То, что ваше уединение на балконе не прошло незамеченным. Володя Соллогуб едко пошутил. Значит, и известной тебе особе будет сообщено.

— Что из того? — повторил он.

— То, что покровительству может настать конец.

Михаил отмахнулся.

— Ну и черт с ним. Думаю, потеря невелика.

— Ой ли? Женщина в гневе непредсказуема. А сиятельная женщина, не имевшая в жизни отказов, хитроумна вдвойне.

— Месть? Не думаю.

— Ты не знаешь великосветских нравов, Мишель.

Но его мысли были о другом. То есть о другой.

Повезти графиню к себе он не мог, а искать пустую комнату у друзей не было времени. Да и риск огласки в этом случае был бы велик. Значит, вариант оставался один: хорошо знакомый всему офицерству Петербурга дом на углу Невского и Лиговки — так называемые «нумера», где за небольшие деньги можно было снять апартаменты на ночь. Не Версаль, конечно, но без клопов. Простыни сухие и чистые.

Торопливо спустившись по лестнице, он взял свою шинель, сам надел, отказавшись от помощи лакея.

Снег на улице еще шел, но уже не так сильно. Мостовые были мокрые и блестящие, отражая свет газовых фонарей. У парадного стояла коляска Мусиной-Пушкиной — Лермонтов узнал кучера по высокой бараньей шапке. Он даже знал, как его зовут, — Харитон.

Время шло, а Эмилии Карловны не было. Становилось зябко, холод проникал через тонкие подошвы хромовых сапог. Михаил притоптывал, переминаясь с ноги на ногу. Неужели передумала? Или отговорили? Когда он уже отчаялся, она выскользнула из парадных дверей — в пелеринке, опушенной мехом горностая, и красивом кружевном капоре. Молча взяв поэта за руку, увлекла в коляску и сказала кучеру с волнением:

— Харитон, поехали. — Затем обернулась к спутнику: — Куда «поехали»?

— Угол Невского и Лиговки, там я покажу.

Она повторила. И, прижавшись к нему, горько прошептала:

— О, Мишель, я сошла с ума. Мы оба сошли с ума. Мы совершаем страшную глупость.

Михаил обнял ее.

— Это не глупость, Милли, а любовь.

— Разве любовь — не глупость?

— Это самая сладкая глупость на свете.

Мелькали фонари, цокали копыта, коляску трясло на неровностях брусчатки. Дом стоял в переулке. Лермонтов вышел из коляски и отправился на разведку. За большой лакированной стойкой восседал распорядитель, так сказать, обер-кельнер, в шелковом жилете и с тщательно прилизанной шевелюрой, — звали его Франц Иванович. Увидав Лермонтова, он приветливо заулыбался и привстал:

— Здравия желаю, Михаил Юрьевич. Что-то мы давно вас не видели.

— Недосуг было, голубчик. А теперь вот пришла нужда. Есть ли свободные покои?

— Для вас — всегда. Осьмнадцатый либо двадцать третий, как вы любите?

— Пожалуй, двадцать третий. Он хоть и дороже, но зато уютнее.

— С превеликим удовольствием. Вот ключи. Оплата, как всегда, после — мы вам доверяем. Насчет шампанского распорядиться? И конфект? Может быть, цветов?

— Да, шампанского, и конфект, и цветов. А с утра — кофе и бисквиты.

— Слушаюсь. Исполним.

Мусина-Пушкина, кутая лицо в воротник, чтобы при свете ее не запомнили, промелькнула мимо привратника. Франц Иванович, глядя вслед, улыбался и подобострастно кивал.

В номере она обреченно села на стул, сгорбилась и заплакала. Михаил упал перед ней на колени и начал целовать ладони в перчатках:

— Полно, дорогая, любимая, несравненная… Умоляю вас, не плачьте. Мы же взрослые люди.

— Ах, оставьте, Мишель, не успокаивайте меня, — простонала она. — Я веду себя, как последняя уличная девка. Я, графиня, мать троих детей, еду с офицером в меблированные комнаты… ночью… пользуясь отсутствием мужа… Это грязно, гнусно!

— Вы неправы, Милли, совершенно неправы, — уговаривал он. — С мужем вы давно охладели друг к другу, несмотря на общих детей. У него своя жизнь в игорных домах и мужских клубах, а у вас своя. Одинокая, невеселая жизнь. И ваше чувство ко мне вовсе не преступно, а, напротив, живительно. Я люблю, и вы любите. Отчего же нам не быть вместе?

— Я не знаю, Миша, но мне страшно.

Их горячий, нежный поцелуй прервался стуком в дверь и голосом коридорного: — Сударь, ваше шампанское, соблаговолите открыть.

Эмилия отвернулась к окну, пряча лицо от слуги. Тот занес ведерко со льдом и бутылкой игристого, сладости и фрукты, празднично завязанный букет алых роз. Обернув полотенцем, ловко, с небольшим хлопком вытащил пробку. Получил на чай и с поклоном вышел.

Мусина-Пушкина вздохнула.

— Ну и пусть. Может, вы и правы. Он себе позволяет, и я позволю. Станем с вами безумствовать. — Она сняла капор. — Наливайте, сударь!

Лермонтов рассмеялся.

— Слава богу! Разрешите вашу накидку.

Белая пена вздыбилась над бокалами, потекла по хрустальным стенкам. Эмилия сказала:

— Для начала — на брудершафт.

— Хорошо, но вообще-то мы уже переходили на «ты».

— Разве?

— Нынче на балконе.

— Совершенно не помню. Я была словно в каком-то угаре.

— Итак, на брудершафт.

Их руки переплелись. А потом соединились уста.

Ставя бокал, Милли промахнулась мимо столика, он упал на пол, на ковер, но не разбился, а откатился к стене. Рядом с ним вскоре оказались шелковые чулки. Горящие в канделябрах свечи трепетно дрожали желтыми язычками, наблюдая за происходящим…

Лермонтов откинулся на подушку и, все еще тяжело дыша, сладостно прикрыл глаза. Эмилия, лежа у него на плече, шептала:

— Я люблю тебя, люблю…

Она подняла голову и обрушила на него водопад из белых кудрей. Свечи отразились в ее зрачках.

— Миша, ты знаешь, я теперь ни о чем не жалею.

— Правда?

— Правда. Я счастливее всех на свете.

— Это я счастливее всех на свете.

— Это мы счастливее всех на свете. — Она поцеловала его в плечо. — Я благодарна тебе за все. Ты избавил меня от одиночества.

— Это ты избавила меня от одиночества.

— Это мы избавили друг друга от одиночества!

Они засмеялись.

— Ты не боишься возвращения мужа?

— Мне теперь ничего не страшно. У меня есть ты — это главное.

Внезапно Эмилия забеспокоилась и стала одеваться.

— Разве ты не останешься на ночь? — удивился он.

— Нет, какое там! Харитон мерзнет на углу — я его не отпускала.

— Так я пошлю коридорного, чтобы отпустил.

— А дети? Что они подумают, если мама, как обычно, не придет их поцеловать после пробуждения?

— Поедешь в шесть утра и вполне успеешь. Я на утро заказал кофе и пирожные.

Но Эмилия была непреклонна.

— Нет, надо сейчас.

Она наклонилась и поцеловала его в висок.

— Не тревожься, милый, мы еще увидимся, обещаю. Впереди у нас целых две недели.

— А потом? Ты останешься с мужем?