— Если б не де Барант.
У Щербатовой на лице появилась брезгливая усмешка.
— Ах, не говори мне о нем. Он разрушил наше с тобой счастье.
— Мы должны наверстать, Машенька.
— Как ты это ласково произнес: «Машенька». Так меня называла мама…
А потом была спальня, развороченная постель, съехавшая набок подушка и упавшее на пол одеяло, и ее большая грудь у него перед глазами — раза в три больше, чем у Милли — вздрагивающая и колышущаяся при каждом толчке, запрокинутое лицо, сведенные в спазме губы и хриплый стон: «Миша… Мишенька… я люблю тебя…» Он в конце впал в какой-то бешеный экстаз и невольно даже сам застонал сквозь зубы от нахлынувшего блаженства. Затем они тихо целовались, приходя в себя, и благодарили друг друга за счастье.
— Как же хорошо, Миша.
— Рад, что тебе понравилось, Маша.
— Нет, не просто понравилось — я в восторге. У меня ничего подобного раньше не было.
— У меня тоже.
Она заулыбалась с хитринкой.
— Да? А с Мусиной-Пушкиной?
— Ты откуда знаешь?
— Принесла на хвосте сорока.
— С Милли было все по-другому.
— Как же, интересно?
— Мэри, перестань. Не желаю обсуждать с тобой других женщин.
— Говорят, она родила от тебя ребенка.
— Чушь собачья. Меньше слушай светские сплетни.
— Ты, наверное, ей тоже говорил, что любишь?
Приподнявшись на локте, Лермонтов взглянул на Щербатову с возмущением.
— Нашла время ревновать! Вновь прошу тебя: перестань, пожалуйста. Нет никакой Мусиной-Пушкиной. Это миф. Я и ты — вот реальность. Наша близость и наши чувства. Остальное выкинь из головы.
Она обвила его шею белыми мягкими руками, притянула к себе и с нежностью поцеловала.
— Все, уже выкинула. Все, как пожелаешь, любименький. Мой забавный Мишельчик.
— Что же во мне забавного?
— Ты не такой, как прочие. Гений русской словесности. В сочинительстве гениален, в остальном забавен.
— Я твоя забава?
— Как и я твоя.
— Я к тебе отношусь серьезно.
— Как и я к тебе.
— Ты дождешься меня с Кавказа?
— Непременно дождусь, я клянусь. И если ты не передумаешь, буду ждать нашего венчания.
— Я не передумаю.
— Я надеюсь.
Михаил вернулся домой под утро — взбудораженный, изнуренный, счастливый.
Днем 9 мая Лермонтов отправился в гости к Погодину[56]: у того в доме пребывал Гоголь и справлял свои именины. Все последние годы Николай Васильевич жил в Италии, работая над первым томом «Мертвых душ». А теперь заехал в Россию по делам своих младших сестер и опять вскоре собирался обратно в Рим.
Михаил восхищался его украинскими повестями и смотрел в театре «Ревизора». Он чуть завидовал необыкновенной легкости гоголевского слога и непринужденности шуток, возникавших на ровном месте. Жаждал пообщаться.
Гоголь был чуть повыше Лермонтова, круглолицый, розовощекий, с усиками и бородкой а-ля Бальзак и комически длинным носом, при беседе он слегка заикался и, пытаясь выговорить шипящие, прикрывал левый глаз и плевал в собеседника брызгами слюны. Но улыбка была очень хороша — белозубая и по-детски открытая. И смеялся очень заразительно, во весь голос.
В разговоре Гоголь сказал:
— Вы чудесный поэт и чудесный прозаик. И на мой вкус, даже больше прозаик, чем поэт. Ваш «Герой» просто бесподобен.
— У меня и пиеска есть, — неожиданно для себя похвастался Лермонтов, — правда, запрещенная к постановке.
— Ничего, — посочувствовал Николай Васильевич, — все еще у вас впереди. Вам ведь сколько лет?
— Двадцать пять.
— О, вот видите, а мне уже тридцать один.
На обеде из известных литераторов, кроме Погодина, были Вяземский, Загоскин[57], Хомяков, Аксаков[58], Чаадаев[59] и актер Щепкин[60], грандиозно игравший Городничего в Малом театре. После нескольких перемен блюд вышли в сад и разбились на группки. Попросили Лермонтова почитать наизусть и услышали отрывок из «Мцыри» — бой с барсом. Хлопали от души.
Гоголь в беседке собственноручно приготовил жженку: в специальную чашу из металла Фраже[61] влил две бутылки шампанского и бутылку рома, а затем бутылку французского белого десертного вина сотерн[62]; бросил фунт сахара и нарезанный кусочками ананас. Все это вскипятил на горелке; далее вылил в большую фарфоровую чашу, на которую положил крестообразно две серебряные вилки, а на них — сахарную голову, сбрызнул ромом и поджег; поливал ромом из суповой ложки, чтобы огонь не затухал. Наконец, когда сахарная голова вся растаяла, той же ложкой разлил варево гостям по стаканам.
Пили за его здоровье, за успешное окончание «Мертвых душ», за процветание Родины. Хомяков сказал:
— Предлагаю выпить за здоровье господина Лерма́нтова. Чтобы он к нам вернулся с Кавказа без единой царапины.
Все охотно поддержали эту здравицу и пошли чокаться с Михаилом. Он благодарил.
Голова кружилась от выпитого вина и всеобщего признания. Он — писатель! И друзья Пушкина стали его друзьями. Он вошел в число избранных, отмеченных Богом. Даже того, что сделано, за глаза хватит, чтобы войти в историю русской литературы. А за шесть следующих лет он напишет не меньше. Если не убьют. Неужели убьют? Нет, по его расчетам не должны.
Расходились около девяти вечера. Гоголь и Погодин приглашали его вновь зайти до отъезда. Лермонтов обещал.
Этот чертов отъезд!
Как же хорошо в Москве! Здесь друзья и любимая женщина. Для чего уезжать? Для чего подчиняться воле бессердечного человека на троне? Как бы задержаться?
Вернувшись домой, он застал у себя в прихожей под вешалкой чей-то саквояж и забрызганные дорожной грязью сапоги. На вопрос Михаила дядька Андрей Иванович разъяснил:
— Алексей Аркадьевич изволили прибыть из Петербурга.
— Монго?
— Они самые. Не застав вас, выпили одни полуштоф водки и теперя почивают в гостиной.
— Слышу, слышу храп богатырский.
Монго продрал глаза и полез пьяно целоваться. Оказалось, по совету его величества он снова поступил на военную службу и был назначен в тот Нижегородский драгунский полк, где служил Лермонтов. Предлагал ехать на Кавказ вместе.
— Можно вместе, если не завтра.
— Отчего ж не завтра? — удивился родственник. — По таким-то погодам ехать в удовольствие.
— Нет, пока еще не готов. У меня дела.
— Да какие дела, коль тебе приказано ехать в полк?
— Мало ли чего. Обойдутся. Порцию свинца я всегда получить успею.
— Отдадут под суд.
— Я возьму бумагу у доктора: просквозило дорогой, заболел, две недели в горячке бился.
— Может, ты совсем ехать не намерен?
— Нет, намерен, конечно. Но не завтра.
Монго догадался.
— Так тебя Щербатова держит?
Михаил улыбнулся.
— Как еще держит! Прямо железной хваткой.
— Может быть, и женишься?
— Может, и женюсь. Только не теперь. Послужить на Кавказе все-таки придется. А потом, Бог даст…
Столыпин покачал головой в раздумье.
— Плохо представляю тебя под венцом.
— Я и сам себя плохо представляю. Но мечтать-то никому не заказано. Коли не убьют, попрошусь в отставку и увезу молодую жену в Тарханы. Стану жить, поживать, сочиняя повести и поэмки…
— …и делая детишек.
Лермонтов рассмеялся.
— Почему бы и нет? Чем я хуже других, право слово? Лет пять семейного счастья я бы выдержал.
— А потом?
— А потом — не знаю. Эй, Андрей Иваныч, принеси-ка нам водки!
Подошедший слуга сонно доложил:
— Водки больше нету: Алексей Аркадьевич всю бутылку выкушали-с.
— А вина?
— Полбутылки хересу.
— Так тащи его!
Родственник предложил:
— А не поехать ли нам к местным чаровницам?
Но Михаил с неудовольствием отмахнулся:
— Извини, не поеду. Мне вполне достаточно Мэри.
— Ух, да ты и впрямь влюбился, как я погляжу. Раньше одно другому тебе не мешало.
— Был моложе и глупее.
— Жаль, что не хочешь составить мне компанию.
— Я бы с удовольствием, но потом будет совестно ей в глаза смотреть. Нет, уволь, Монго.
— Эх, Маешка, Маешка — видно, потеряли мы тебя как истинного гусара.
Столыпин уехал 19 мая. Десять дней прошли в светских развлечениях: гости, театры, выезды за город к знакомым, в их поместья. Много раз посещали Мартыновых. Лермонтов явно нравился Натали, а Столыпин — Юлии. Но развития отношений не было — все ограничивалось невинными забавами: чтением стихов, музицированием, прогулками. К тому же мадам Мартынова была начеку: с этими военными ухо надо держать востро, а тем более через сына до нее доходили слухи о разгульном нраве и того, и другого. Как-то раз нашла среди писем Николая список непристойной поэмки, от которой у нее потемнело в глазах. Николай отпирался, но в конце концов подтвердил, что сие сочинил не он, а Лермонтов. Несколько лет последнему было отказано от дома, лишь теперь, после всероссийской славы, его согласились принять.
Михаил писал Марии, но она отвечала: не могу отлучиться от больного отца, счет уже идет на часы. И когда полупьяного Столыпина погрузили в возок и отправили дальше на Кавказ, от Щербатовой принесли известие, что ее родитель скончался. Тут уж не до свиданий — похороны, поминки — грешно было даже заикаться.
Неожиданно из Петербурга к Михаилу заехал его бывший сослуживец, следовавший на Дон под начало их прежнего командира — Михаила Григорьевича Хомутова, год назад назначенного казачьим атаманом в Новочеркасск. Он предложил дальше двигаться вместе, побывать в гостях у генерал-майора. Лермонтов, поразмыслив, согласился.
25 мая отправил Марии записку: «Дорогая, завтра я покину Москву. Очень бы хотел попрощаться. Просто попрощаться, и ничего более. Удели мне несколько мгновений, если сможешь».