Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка… — страница 45 из 51

— И поэт.

— И поэт… Мусину-Пушкину, вот кого.

У него открылись оба глаза.

— Милли в Петербурге?

«Милли»! И не совестно этак говорить о замужней даме? «Милли»! Да, Эмилия Карловна возвратилась из-за границы. Чуть поправилась после родов — видимо, пошли ей на пользу. Пышет красотой и здоровьем.

— Новорожденную тоже привезла?

— Хм, так ты знаешь, что это девочка? Уж не от тебя ли?

— Бабушка, ответьте.

— Я почем знаю! Видела графиню мельком, обменялась несколькими фразами. О тебе…

— Обо мне?

— Да, она спросила, как ты на Кавказе. Я ответила, что тебя поощрили отпуском. Но скорее всего в Петербурге не будешь.

— Как — не буду? — изумился он.

Бабушка поджала узкие губы.

— Мне Жуковский рекомендовал, разумеется, со слов великого князя, — не пускать тебя в северную столицу. От греха подальше.

— От какого еще греха?

— По рекомендации августейшей особы. Дескать, нежелательно появление наказанного поручика в петербургском свете.

— Я не собираюсь являться в свет. Ни в театры, ни на балы не пойду. Но поехать в Петербург должен непременно. Книжечка моих стихов вышла — как же не увидеть Краевского? Деньги за нее получу. Повидаю Карамзиных. И к тому же — Милли… ну, Эмилия Карловна.

— Вот что для тебя главное! — рассердилась Елизавета Алексеевна. — Книжка и друзья — лишь предлог. Надо было молчать про Мусину-Пушкину. Вот я старая дура — проболталась невзначай!

Он ответил с улыбкой:

— Проболталась, не проболталась — это все равно, я поеду в Петербург в любом случае. Быть в России и не побывать в Петербурге — нонсенс, несуразность!

Бабушка вздохнула и сказала просительно:

— Миша, заклинаю. Не поедем, останемся в Москве, а затем отдохнем в Тарханах.

— Не хочу в Тарханы. Я с ума сойду, буду биться, как тигр в клетке. И потом: как вы собираетесь хлопотать о моей отставке, будучи в Тарханах?

— Да, ты прав. Надо в Петербург…

— А, вот видите! Непременно надо.

— Только обещай мне вести себя смирно и не лезть в светские салоны?

— Кроме Карамзиных — ни к кому.

— Хорошо, поверю, — заключила Елизавета Алексеевна. А потом произнесла хмуро: — Чует мое сердце: лучше бы не ехать… Но не ехать тоже нельзя. Заколдованный круг какой-то.

Лермонтов беззаботно откинулся на спинку стула.

— Лучше сказать — судьба.

— Я читала твоего «Фаталиста». Может, ты и сам стал фаталистом?

— Может, и стал.

— Миша, не к добру это.

— Отчего не к добру? Возвратился с войны без единой царапины. Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет.

— Полно меня пугать.

— Я и не пугаю, бабуля. Говорю, как есть.

3

Цесаревич Александр Николаевич находился в масленичные февральские дни в самом лучшем расположении духа: накануне приехала из баденских земель юная принцесса Гессенская и приняла православие, превратившись в Марию Александровну. Свадьба была назначена на 16 апреля, накануне тезоименитства великого князя — 17 апреля. Чего еще желать молодому и влюбленному?

Сразу после будущих торжеств собирался уехать за границу главный его наставник — у Василия Андреевича Жуковского начинался новый этап в жизни. В Дюссельдорфе он тоже собирался жениться на дочери своего друга, живописца Рейтера, 21-летней Лизе Рейтер, и закончить перевод «Одиссеи» Гомера. Так что настроение у обоих женихов было превосходное. Портить его заботами о судьбе опального Лермонтова совсем не хотелось. Но, превозмогая себя, все-таки решили воспользоваться моментом (свадьба, тезоименитство) и добиться милостей от монарха. Действуя однако не напрямую, а опять-таки при посредничестве ее величества, императрицы Александры Федоровны. Жуковский передал письмо бабушки, Елизаветы Алексеевны, цесаревичу, а тот — матери. И 8 февраля 1841 года она заговорила с супругом во время чаепития:

— Ваше величество, я намедни читала книжку стихотворений нелюбимого вами Лермонтова.

Николай Павлович поставил золотой подстаканник на блюдце.

— Да? И что же?

— Очень поэтично. А отдельные опусы просто гениальны.

Самодержец признался:

— Я тоже читал на досуге. И согласен с вами: недурные вещицы имеются. Он способный молодой человек, но ему не хватает внутренней дисциплины и ясности мышления. Много мусора в голове.

Александра Федоровна сказала просительно:

— Поддержите гения, ваше величество.

— Уж и гения!

— Ну, пусть таланта.

— В чем, по-вашему, я должен его поддержать?

— Возвратите с Кавказа и отпустите в отставку. Пусть сидит и пишет. Храбрых воинов у нас много, а таких поэтов — раз-два и обчелся.

Император возразил твердо:

— Нет, в отставку ему пока рано. Пусть послужит лет хотя бы до тридцати.

— Так верните с Кавказа по крайней мере.

— Я подумаю.

— Нет, пожалуйста, обещай, Николя, теперь же, — перешла на интимный тон императрица, потому что знала: муж — человек военный, если даст слово, сдержит обязательно.

Но и тот был не промах, постарался увильнуть от прямых заверений.

— Обещаю подумать, Алекс.

— Нет. По случаю предстоящих торжеств прояви милосердие. Бабушка Арсеньева не переживет, если внука на Кавказе убьют. Пожалей не его, так ее хотя бы.

Николай Павлович вздохнул и проговорил скрепя сердце:

— Будь по-твоему, дорогая. Коли Лермонтов не затеет новых безобразий, то в связи с бракосочетанием цесаревича и его тезоименитством разрешу твоему протеже послужить где-нибудь в центральной части России.

— О, благодарю, ваше величество, — улыбнулась Александра Федоровна.

— Только потому, что вы меня просите. Я сегодня добр.

4

Михаил приехал к Карамзиным и вошел в гостиную, где был встречен восторженными возгласами: «Наконец-то наш юный кавказец прибыл!» — его сразу окружили гости, в том числе Вяземский, Одоевский и Ростопчина. Стали поздравлять с возвращением, пусть и на два месяца, но зато таким жизнерадостным, посвежевшим. Спрашивали: «Что-нибудь успели сочинить за время походов?» — «Так, по пустякам». — «Почитаете?» — «Непременно, но немного позже, дайте прийти в себя».

Софья Николаевна, взяв его под руку, повела к дивану.

— У меня для вас маленький сюрприз.

— Я уже заметил, какой.

— Вот вы шустрый, право.

— Не заметить Эмилии Карловны в первый же момент было невозможно.

— Да, она расцвела еще больше.

Мусина-Пушкина холодно смотрела в их сторону, чуть облокотившись на валик и слегка обмахиваясь веером. Платье на ней представляло из себя писк последней западноевропейской моды: декольте неглубокое, с кружевной отделкой «берте», с кринолином и широкими оборками; прическа с крупными буклями «а-ля Севинье»[66]. Да, слегка располнела в талии. И лицо вроде округлилось. Ей это идет.

— Бонжур, мсье.

— Бонжур, мадам. Вы похорошели. Вроде хорошеть уже было некуда, а оказывается, можно.

— Мерси. Да и вы возмужали, как я погляжу. Даже посуровели. Говорят, проявляли чудеса героизма.

— А, пустое. Жив остался — и слава богу.

Софья Николаевна спросила:

— Вы расскажете о своих подвигах? Мы вас очень просим.

— Полно, никаких подвигов. Вот стихи почитать могу.

— Да, конечно, просим! Господа, садитесь. Михаил Юрьевич будет нам читать.

Он отпил зельтерской воды и покашлял, прочищая горло. Посмотрел внимательно на Милли и негромко начал:

Я к вам пишу случайно; право,

Не знаю, как и для чего.

Я потерял уж это право.

И что скажу вам? — ничего!

Что помню вас? — но, Боже правый,

Вы это знаете давно;

И вам, должно быть, все равно.

И знать вам также нету нужды,

Где я? что я? в какой глуши?

Душою мы друг другу чужды,

Да вряд ли есть родство души.

Мусина-Пушкина сидела смущенная, продолжая обмахиваться веером и не смея поднять глаза.

С людьми сближаясь осторожно,

Забыл я шум младых проказ,

Любовь, поэзию, — но вас

Забыть мне было невозможно.

Он читал просто и печально, рисуя картины своего походного быта.

Кругом белеются палатки;

Казачьи тощие лошадки

Стоят рядком, повеся нос;

У медных пушек спит прислуга.

Едва дымятся фитили;

Попарно цепь стоит вдали;

Штыки горят под солнцем юга.

Но вот начался главный рассказ о военной операции.

Раз — это было под Гихами —

Мы проходили темный лес;

Огнем дыша, пылал над нами

Лазурно-яркий свод небес.

Нам был обещан бой жестокий.

Из гор Ичкерии далекой

Уже в Чечню на братний зов

Толпы стекались удальцов.

Голос Лермонтова дрожал, все вокруг со страхом слушали.

Чу! в арьергард орудья просят;

Вот ружья из кустов выносят,

Вот тащат за ноги людей

И кличут громко лекарей.

Описание схватки было так живо, просто и рельефно, что у многих мурашки забегали по телу.

И два часа в струях потока

Бой длился. Резались жестоко,

Как звери, молча, с грудью грудь,

Ручей телами запрудили.

Хотел воды я зачерпнуть…

(И зной, и битва утомили

Меня), но мутная волна

Была тепла, была красна.

И с горечью прозвучали впечатления поэта:

А там вдали грядой нестройной,

Но вечно гордой и спокойной,

Тянулись горы — и Казбек

Сверкал главой остроконечной.

И с грустью тайной и сердечной

Я думал: «Жалкий человек.

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места много всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он — зачем?»

Стихотворение завершалось. Оно началось обращением к любимой женщине и кончалось им же: