— Ну а мы тогда объединимся с Австрией и Пруссией. Граф Нессельроде очень ратует.
— Знаю, знаю. — Цесаревич кивнул. — Только силы выйдут неравные. Англия и Франция нас обскачут.
Книжка, лежавшая на коленях у Марии, соскользнула на пол. Александр наклонился и поднял ее.
— Пушкин. «Капитанская дочка». Тебе нравится?
— Гениально.
— А по мне, так его стихи много лучше. Проза какая-то безыскусственная, бесцветная.
— Ну, не знаю, Саша. Мне кажется, проза и должна быть такой — вроде прозрачная, как стеклышко, а на самом деле — хрусталь.
Брат насмешливо цокнул языком.
— Ух, как сказала! Ты прямо поэт.
— Мерси бьен. — Мария дернула плечом. — Нет, поэт — это Пушкин. Бедный Пушкин!
Она еще больше закуталась в шаль.
Цесаревич вздохнул.
— Да, потеря для нашей литературы огромная. «Погиб Поэт! — невольник чести, пал, оклеветанный молвой…» Тоже гениально, не правда ли?
Но Мария не согласилась.
— Вначале гениально, а потом ругательства неуместные.
— Да, за то его и послал папенька на Кавказ.
— Значит, он где-то здесь.
— Почему «где-то». Под Тифлисом, в Нижегородском полку драгун. Завтра мы его увидим на смотре.
Александр, помолчав, добавил:
— За него Сперанский[11] очень просил. Говорит: «Намекните батюшке на Кавказе как-нибудь в удобное время, что нельзя подвергать нового поэта опасности. Мы второй такой потери не переживем».
— И что ты? Намекнул папа́?
— Нет, какое там! Без конца рычит. Страшно подступиться.
Девушка задумалась. Красные отблески огня делали ее похожей на греческую статую. Или на Клеопатру. Впрочем, кто теперь знает, как выглядела в жизни царица Египта?
— Может быть, попробуем через маменьку? — Мария подняла глаза на брата. — Русской литературой она увлечена. И считает себя покровительницей искусств.
Александр оживился.
— Надо попытаться. Переговори с ней — так, по-женски. Постарайся растопить ее доброе сердце. Думаю, мама́ согласится.
— Попробую, коль представится подходящий случай.
Сегодня Дидубийский район — часть Тбилиси, а в середине XIX века это было примыкавшее к городу поле, на котором с древних времен местные князья устраивали смотры военных сил. Полукругом, напоминая античный театр, высились уступами каменные скамьи. На скамьях раскладывались ковры, и сиятельные особы рассаживались на них, не боясь застудиться.
10 октября 1837 года погода выдалась отменная: облаков не было в помине, солнце сияло по-летнему. На древках развевались знамена, блестели золоченые пуговицы мундиров. Участников смотра подняли ни свет ни заря, и с шести утра они ожидали царя-батюшку в полной выкладке и боеготовности. Император вместе с семейством прибыл в восемь часов. Ехал он на вороном жеребце, в форме Измайловского лейб-гвардии полка, шефом которого состоял еще с детства: темно-синий мундир с серебристым поясом. Не спеша проезжал вдоль рядов выстроенных в каре пехотинцев и кавалеристов. Останавливался, приветствовал:
— Здравия желаю, удальцы-драгуны!
— Здравия желаем, ваше императорское величество! — рявкали ряды. — Уррр-а-а!
— Здравия желаю, молодцы-артиллеристы!.. Здравия желаю, орлы-казачки!..
— Уррр-а-а!.. Уррр-а-а!..
Завершив объезд, Николай Павлович обратился к воинам с краткой речью, объяснив, какую важную миссию выполняют они на Кавказе, подавляя сопротивление бунтовщиков и оберегая границы Российской империи с юга.
— Рады стараться, ваше императорское величество! — прозвучал дружный ответ.
Самодержец спешился у сидящих на скамьях почетных гостей — Александры Федоровны с детьми. Заняв место в центре, милостиво кивнул: начинайте!
Духовой оркестр грянул старый гимн «Гром победы, раздавайся!» — и полки стали перестраиваться для торжественного марша. Первой шла пехота — все тянули ногу, как когда-то требовал император Павел, — слаженно, стройно, плечом к плечу. Дальше гарцевала легкая кавалерия — уланы в голубых мундирах, гусары в красных доломанах и ментиках, драгуны в черном, казаки в бурках и папахах. Вслед за ними двигалась тяжелая кавалерия — кирасиры и карабинеры. Замыкала шествие артиллерия: кони и волы тащили большие и малые пушки и мортиры. В конце оркестр проиграл недавно принятый новый гимн — «Боже, царя храни!» (музыка Львова, слова Жуковского). Все присутствующие стоя пели, в том числе и самодержец. Он был очень доволен увиденным, все прошло без сучка и задоринки, мощь империи казалась незыблемой, значит, жизнь прожита не зря.
Николай Павлович подозвал Розена, троекратно обнял и расцеловал.
— Вот потрафил, Григорий Владимирович, усладил душу. Шли сегодня прекрасно. А драгуны просто превосходно. Кто их командир — Безобразов? Надо наградить. Лишь линейный батальон сбил слегка каре — видел, да? Ну ничего, нестрашно. Но драгуны-безобразовцы — молодцы!
В командирском шатре на краю поля выпили по чарке во славу русского оружия и отдельно — кавказского корпуса. Говорили о дальнейших операциях против горцев и детально — о пленении Шамиля. Император был возбужден, часто улыбался, что в последнее время делал весьма нечасто. Тут-то Александра Федоровна и произнесла знаменательную реплику, о которой потом долго судачили в светских кругах.
— Николя, дорогой, — сказала она по-французски, — отчего бы тебе по сему случаю не помиловать поэта Лермонтова?
Все тревожно замерли. Николай I посмотрел на супругу в недоумении.
— Лермонтов? А при чем тут Лермонтов?
— Он драгун Нижегородского полка, чей проход так тебя порадовал.
Самодержец повернулся к Розену.
— В самом деле? Лермонтов?
— Точно так, ваше императорское величество, — подтвердил барон. — Ехал нынче в третьем эскадроне.
— Не заметил… — Император задумался. Если бы жена попросила его тет-а-тет, он бы точно отказал. Но прилюдно, при наследнике и княжне, да еще в такой славный день, на волне всеобщего ликования… У монарха дрогнула верхняя губа. — Отчего ты считаешь, Алекс, что служить Отечеству на Кавказе — для него наказание? Ведь другие служат — и ничего. Вон Григорий Владимирович служит — разве в наказание?
Но императрица не поддалась риторике мужа.
— Ты же понимаешь, о чем я. Божьей милостью Лермонтов — поэт. И его «Бородино» искупает вину за ту выходку, что была по случаю смерти Пушкина.
— Ну, не знаю, не знаю, грех его велик. — Император помедлил. — Впрочем, только чтобы сделать тебе приятное…
— И мне, папа́, — улыбнулась Маша.
— Присоединяюсь, — отозвался Саша.
Николай Павлович поднял брови.
— Да у вас заговор? Стоит ли тратить столько сил и времени на какого-то дрянного мальчишку? Ладно, будь по-вашему, я сегодня добрый. Обещаю перевести его ближе к Петербургу.
Александра Федоровна, чуть присев, с благодарностью наклонила голову.
— Мерси, сир.
— Мерси, мерси, — поклонились дети.
Император поморщился.
— Ну хватит об этом. Слишком много чести.
Через день августейшее семейство отбыло из Тифлиса, направившись по Военно-Грузинской дороге в сторону Владикавказа.
Впрочем, приказ о Лермонтове так и не был подписан. А слова к делу не пришьешь. Ни Розен, ни Безобразов не могли отдать распоряжений без специальной бумаги о переводе проштрафившегося корнета. Правда, разговор между ними состоялся, и барон сказал командиру нижегородских драгун:
— Бог даст, пришлют депешу из Петербурга. Государь раз обещал, непременно выполнит. А пока обходись с поэтом поаккуратнее, никаких рискованных заданий, пусть просто живет при полку да пишет свои замечательные вирши. Не обременяй.
Безобразов не обременял. С Лермонтовым они подружились, перешли на «ты», часто составляли компанию и расписывали пульку, после службы болтали на литературные и философские темы. Однажды Сергей Дмитриевич сказал:
— Давеча говорил на почте с Нечволодовым. Очень он обижается, что ты, Миша, игнорируешь их семейство. Приглашение принял, а не едешь.
— Да все как-то недосуг было.
— А теперь досуг. Отправляйся завтра же.
— Завтра я хотел ехать к Чавчавадзе. Пригласили меня особливым письмом: мол, хотят устроить у себя литературный салон с моим участием.
— Ну, тогда, конечно, надо ехать к князю. Но потом — непременно к Нечволодову.
— Хорошо, как скажешь.
Стоял октябрь. Но, в отличие от слов Пушкина про «пышное природы увяданье», увядание Алазанской долины шло неторопливо, неярко. Трава то ли жухла, то ли нет, если смотришь вдаль — лишь отдельные полосы желтеют. Только в небе не было прежней синевы, словно кто-то прежнюю акварельную кобальтовую краску сильно развел водой. Да и солнце выглядело не яростно-рыжим, а прохладно-желтым.
При подъезде к Цинандали появились все еще по-летнему зеленые сады. Лермонтов ехал по аллее, а листва смыкалась над головой, образуя природную галерею, приятный аромат эфирных масел, источаемый листьями, ублажал обоняние. В ушах стояла звонкая тишина. Конь ступал мягко.
Плотные тяжелые листья.
Вроде нет остального мира.
Вечность. Ощущение вечности. И иллюзия, что сам вечен.
Галерея кончилась, и открылся вид на усадьбу: двухэтажный каменный дом, второй этаж выше первого чуть ли не в два раза. Заостренные кверху окна. Балкон-навес с ажурной решеткой. Плоская крыша. Козырек над парадным.
Лермонтов спешился. Подбежавший конюх взял Баламута под уздцы и повел под навес конюшни. Из парадного вышел сам князь — запросто, нарушая светские церемонии, по которым гостя должен был встречать кто-то из прислуги и затем проводить в покои к хозяину.
— Бонжур, батоно Михаил Юрьевич, — мешая в шутку русские, французские и грузинские слова, произнес Александр Гарсеванович, улыбаясь. — Как я рад, что вы здесь! — Он приобнял корнета, трижды прижавшись ухом к уху, но без поцелуя. — Милости прошу в дом. Дамы заждались.
Кроме дам в гостиной был еще Давид Александрович — унтер-офицер уланского полка, некогда учившийся с Лермонтовым в Школе гвардейских прапорщиков, но на год позже; в Петербурге они почти не общались, хоть и были на «ты».