.
Текст, имеющий отношение к Лермонтову, находится во второй части письма, помеченной «вечер».
«Шейн и Ржевский приехали, — пишет Бакунина, — мы обрадовались все трое; рука у него на перевязи, но кажется, он здоров, по крайней мере говорил.
Сейчас рассказывал про Лермонтова, он видел его убитого, он знал его и прежде; почти поневоле шел он на дуэль, этот страшный дуэль, и там уже на месте сказал М<артынову>, что отдает ему свой выстрел, что причина слишком маловажна, слишком пуста, и что он не хочет стреляться с ним. Но М<артынов> непременно требовал, оба прицелились, Лермонтов повернул пистолет в сторону, а тот убил его.
Письмо Т. А. Бакуниной братьям и сестрам (сентябрь 1841). Страницы первая и третья. Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Ленинград.
Невыносимо это, всю душу разрывает, так погибнуть, погибнуть поневоле лучшей надежде России; горе во мне, какое бы ни было, как-то худо облегчается временем, напротив, это все увеличивающаяся боль, которую я все сильнее, все мучительнее чувствую, покуда она не обхватит всю меня и я как будто потеряюсь в ней.
Об Лермонтове скоро позабудут в России — он еще так немного сделал, — но не все же забудут, и по себе чувствую, что скорбь об нем не может пройти, он будет жить, правда не для многих, но когда же толпа хранила святое или понимала его.
Мне кажется, я слышу, как все эти умные люди рассуждают, толкуют об Лермонтове, одни обвиняют, другие с важностью извиняют его, просто противно. Если же не противно, так уморительно смешно. Мне кажется, „Мос<ковский> вестник“ очень верное выражение этого общества, его ничтожества и чванно-натянутой важности…»
Письмо очень значительно. Прежде всего, мы видим, как воспринята гибель Лермонтова в среде читателей его поколения, к которым относится сама Бакунина, ее братья, сестры, друзья. Это круг людей мыслящих и высокообразованных, в котором смерть Лермонтова воспринята как гибель «лучшей надежды России». Ощущение своего умственного и духовного превосходства над окружающими приводит Татьяну Бакунину к предположению, что Лермонтов — поэт «не для многих», непонятный «толпе» и что о нем скоро позабудут в России, ибо он «еще так немного сделал». Но горе, которое «худо облегчается временем», выражено с большой силой, и значение Лермонтова для последекабрьского поколения русского общества становится от того еще более ясным.
Воплощением ничтожества и важных «чванно-натянутых» разговоров о Лермонтове для Татьяны Бакуниной служит круг «Московского вестника». На самом деле подразумевается «Москвитянин»: «Московский вестник» прекратил существование в 1830 году. Но тот же Погодин, тот же Шевырев составляют ядро новой редакции. От шеллинговского любомудрия издатели «Москвитянина» уклонились в сторону неприкрытого шовинизма и восхваления патриархальных устоев. И для Татьяны Бакуниной, разделяющей вместе с братом восторг перед немецкой философией, рассуждения группы будущих славянофилов представляются ничтожными и малозначительными. Кстати, близкий к «Москвитянину» Юрий Самарин, даже будучи дружен с Лермонтовым, писал, что Пушкин не нуждается в оправдании, но Лермонтова «признали не все, поняли немногие» и что «нужно было простить ему многое»… Очевидно, слова Бакуниной, что «одни обвиняют, другие с важностью извиняют его», представляют собой как бы ответ на те разговоры, которые ведутся в кругу «Москвитянина».
Сведения о дуэли Лермонтова с Мартыновым, заключенные в этом письме, очень важны. Прежде всего потому, что исходят от человека осведомленного. Владимир Ржевский — адъютант графа Строганова, приехавший с Кавказа раненым, принадлежит к числу личных знакомых Лермонтова («он знал его и прежде…»). Более того, Ржевский видел убитого Лермонтова. Стало быть, находился во время дуэли в Пятигорске и свидетельствует, что Лермонтов «почти поневоле» шел на дуэль, на месте заявил, что отказывается от выстрела («сказал, что отдает ему свой выстрел»), что не хочет стреляться, потому что причина пуста, маловажна, и «повернул пистолет в сторону». Но Мартынов требовал…
Все это совершенно совпадает с рассказами других современников и подтверждается еще одним документом, который следует рассмотреть в этой связи.
В 1913 году в журнале «Русская старина» был напечатан анонимный «Дневник поездки по России в 1841 году». Опубликовал его и снабдил пояснениями А. А. Гоздаво-Голомбиевский, старший делопроизводитель Московского архива министерства юстиции, который определил, что вел этот дневник сын липецкого штаб-лекаря Николай Федорович Туровский, в молодые годы служивший в столице[960].
Выехав в апреле 1841 года из Петербурга на ревизию казначейств, Туровский в начале июня прибыл в Пятигорск, где оставался до 20-х чисел июля, следовательно, в числе первых русских читателей услышал о гибели Лермонтова.
Этому событию в его дневнике посвящена пространная и очень важная запись, которая, как ни странно, хотя и опубликована полвека назад, ни разу не перепечатывалась и не рассмотрена как материал для биографии Лермонтова, если не считать двух фраз из нее, процитированных ставропольским исследователем А. В. Поповым[961], и нескольких строк, использованных покойной М. Ф. Николевой[962]. Но полностью запись эта в научный оборот еще не вводилась. Между тем она заключает в себе много важных подробностей.
Вот эта запись:
«18 июля. Лермонтова уж нет, вчера оплакивали мы смерть его. Грустно было видеть печальную церемонию, еще грустней вспомнить, какой ничтожный случай отнял у друзей веселого друга, у нас — лучшего поэта. Вот подробности несчастного происшествия.
Язык наш — враг наш. Лермонтов был остер, и остер иногда до едкости; насмешки, колкости, эпиграммы не щадили никого, ни даже самых близких ему; увлеченный игрою слов или сатирическою мыслию, он не рассуждал о последствиях: так было и теперь.
15-го числа, утро провел он в небольшом дамском обществе (у В-р-х)[963] вместе с приятелем своим и товарищем по гвардии Мартыновым, который только что окончил службу в одном из линейных полков и, уже получивши отставку, не оставлял ни костюма черкесского, присвоенного линейцам, ни духа лихого джигита, и тем казался действительно смешным. Лермонтов любил его, как доброго малого; но часто забавлялся его странностью; теперь же больше, нежели когда. Дамам это нравилось, все смеялись, и никто подозревать не мог таких ужасных последствий. Один Мартынов молчал, казался равнодушным, но затаил в душе тяжелую обиду.
— Оставь свои шутки, или — я заставлю тебя молчать — были слова его, когда они возвращались домой. — Готовность всегда и на все — был ответ Лермонтова, и через час-два новые враги стояли уже на склоне Машука с пистолетами в руках.
Первый выстрел принадлежал Лермонтову, как вызванному; но он опустил пистолет и сказал противнику: „рука моя не поднимается, стреляй ты, если хочешь“…
Ожесточение не понимает великодушия: курок взведен, паф, и пал поэт бездыханен.
Секунданты не хотели или не сумели затушить вражды (кн. Вас-в и кон. — гв. оф. Гл-в);[964] но как бы то ни было, а Лермонтова уж нет, и новый, глубокий траур накинут на литературу русскую, если не европейскую.
В продолжение двух дней теснились усердные поклонники в комнате, где стоял гроб.
17-го числа, на закате солнца, совершено погребение. Офицеры несли прах любимого ими товарища до могилы, а слезы множества сопровождавших выразили потерю общую, незаменимую.
Как недавно, увлеченные живою беседой, мы переносились в студенческие годы; вспоминали прошедшее, разгадывали будущее… Он высказывал мне свои надежды скоро покинуть скучный юг и возвратиться к удовольствиям севера; я не утаил надежд наших — литературных, и прочитал на память одно из лучших его произведений. Черные большие глаза его горели; он, казалось, утешен был моим восторгом и в благодарность продекламировал несколько стихов, которые и теперь еще звучат в памяти моей.
Вот они:
И скучно, и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды;
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят — все лучшие годы!..
Любить?.. но кого же? на время — не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя лишь заглянешь? — там прошлого нет и следа.
И радость, и мука, и все там ничтожно…
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка…
Так провел я в последний раз незабвенные два часа с незабвенным Лермонтовым».
Прежде всего из этой записи можно извлечь некоторые данные о самом Н. Ф. Туровском.
Он знает Лермонтова с университетской скамьи («как недавно, увлеченные живой беседой, мы переносились в студенческие годы; вспоминали прошедшее…»).
В 1841 году они встретились в Пятигорске. Разговор шел о судьбе Лермонтова, о его надежде выйти в отставку («покинуть скучный юг и возвратиться к удовольствиям севера»), о его литературных замыслах, о надеждах читателей. Туровский прочел поэту какое-то из его лучших стихотворений. Лермонтов ответил чтением другого, самый выбор которого кажется символическим: «И скучно, и грустно, и некому руку подать…».
Судя по тексту записи, они встречались и в Петербурге: «Так провел я в последний раз незабвенные два часа…» Значит, были другие — не последние — встречи!
С Лермонтовым разговаривает его почитатель, человек если и не одного круга с ним, то, во всяком случае, соприкасавшийся с поэтом на протяжении целого ряда лет и поэтому лучше многих других ощущающий размеры потери: убит «наш лучший поэт», «глубокий траур накинут на литературу русскую, если не европейскую».