Лермонтов. Исследования и находки — страница 64 из 119

.

Царь уважил ходатайство Паскевича (как это было и в случае с Грибоедовым, арестованным по делу декабристов). 22 апреля 1834 года Чавчавадзе был вызван из ссылки в Петербург. Об этом мы узнаем из неопубликованного документа, полученного из Тамбовского областного архивного управления. «Государь император высочайше соизволил разрешить находящемуся ныне на жительстве в г. Тамбове генерал-майору князю Чавчавадзе приехать в С.-Петербург», — сообщал военный министр тамбовскому гражданскому губернатору.

В первых числах мая Чавчавадзе выехал из Тамбова[655].

Вскоре до Тифлиса дошли слухи, что царь просил Чавчавадзе «позабыть все прошедшее»[656].

Понятно, что «милостивое» обращение императора с опальным поэтом было вызвано не отношением к нему самому, а желанием сделать шаг к примирению с грузинским дворянством. Николая I привлекала огромная популярность Чавчавадзе среди грузин. И судьба его, по мысли царя, должна была послужить образцом «истинно отеческого снисхождения к заблуждающейся части грузинского благородного сословия».

В Петербурге Чавчавадзе провел следующие два года — 1835 и 1836. Григорий Орбелиани, находившийся тогда в Риге, сообщал в Тифлис последние петербургские новости: он видел барона Г. В. Розена. Тот рассказывал ему, как живет в Тифлисе семья Чавчавадзе, о самом «князе», которого встретил в столице, о приезде в Грузию дочери царя Ираклия II царевны Текле. «Я знаю, что князь очень хорошо принят в Петербурге», — писал Орбелиани об Александре Гарсевановиче Чавчавадзе со слов Розена.

Это письмо 1835 года[657].

Новые важные сведения о пребывании Александра Чавчавадзе в Петербурге в 1834–1836 годах содержатся в новонайденных записках петербургского чиновника Василия Завелейского — племянника П. Д. Завелейского, того, который в 1829–1831 годах был грузинским гражданским губернатором, а позже привлекался по делу о заговоре 1832 года. Как сообщает В. Завелейский, Чавчавадзе постоянно встречался в Петербурге с Петром Завелейским и с прежними его сослуживцами по Тифлису — литератором В. Н. Григорьевым, статистиками-экономистами В. С. Легкобытовым и И. Н. Калиновским, с младшим братом П. Завелейского — Михаилом. С тремя последними Чавчавадзе жил в доме купца Яковлева на Фонтанке возле Семеновского моста и держал общий стол с ними.

Осенью 1836 года Чавчавадзе находился еще в Петербурге. 16 сентября датировано прошение, которое он подавал Паскевичу и на котором помечено: «С.-Петербург». Он возвратился на родину в июне 1837 года. Об этом мы узнали из письма его дочери — Екатерины Александровны Чавчавадзе[658]. Немецкий путешественник Карл Кох, встретив его в Тифлисе, в 1837 году записал в своем дневнике: «образованнейший из грузин, приобретший за время долгого пребывания в Петербурге и в Западной Европе такие познания, каких не ищут в далеком Закавказском крае»[659].

Что Чавчавадзе находился в Тифлисе в то время, когда туда прибыл Лермонтов, подтверждается, как мы видели, мемуарами Ричарда Уильбрехема[660]. Английский капитан навестил Чавчавадзе 13 октября 1837 года.

19

Итак, Чавчавадзе возвратился из ссылки. Выдающийся поэт, генерал, прославившийся в персидской и турецкой войнах, один из самых образованных грузин того времени, истинный патриот, человек передовых взглядов, гостеприимный хозяин, в доме которого находили радушный прием сосланные и разжалованные, он, несомненно, был в глазах Лермонтова необыкновенно привлекательной и благородной фигурой. Вот кого мог подразумевать Лермонтов, когда писал Святославу Раевскому о том, что в Тифлисе «есть люди очень порядочные».

Известно также, что Лермонтов встретился и подружился в Грузии с декабристом Александром Ивановичем Одоевским. В 1837 году Одоевский был переведен из Сибири солдатом в Грузию «служил в Нижегородском драгунском полку в одно время с удаленным туда Лермонтовым»[661], он числился налицо в полку с 7 ноября 1837 года[662].

Я знал его: мы странствовали с ним

В горах востока и тоску изгнанья

Делили дружно…

Так начинается написанное в 1839 году стихотворение Лермонтова «Памяти А. И. Одоевского».

Несмотря на кратковременное знакомство, Лермонтов с полным правом мог сказать, что «знал его». Такой глубокой и верной характеристики Одоевского не оставил никто из его друзей[663].

Через год после Лермонтова с ним познакомился Н. П. Огарев: это было в 1838 году, в Пятигорске. «Встреча с Одоевским и декабристами, — вспоминал Огарев многие годы спустя, — возбудила все мои симпатии до состояния какой-то восторженности. Я стоял лицом к лицу с нашими мучениками, я — идущий по их дороге, я — обрекающий себя на ту же участь… это чувство меня не покидало. Я написал в этом смысле стихи, которые, вероятно, были плохи по форме, потому что я тогда писал много и чересчур плохо, но которые по содержанию, наверно, были искренни до святости, потому что иначе не могло быть. Эти стихи я послал Одоевскому после долгих колебаний истинного чувства любви к ним и самолюбивой застенчивости. Часа через два я сам пошел к нему. Он стоял середь комнаты; мои стихи лежали перед ним на стуле. Он посмотрел на меня с глубоким, добрым участием и раскрыл объятия; я бросился к нему на шею и заплакал, как ребенок. Нет! и теперь не стыжусь я этих слез; в самом деле это не были слезы пустого самолюбия. В эту минуту я слишком любил его и их всех, слишком чисто был предан общему делу, чтоб какое-нибудь маленькое чувство могло иметь доступ до сердца. Они были чисты, эти минуты, как редко бывает в жизни. Дело было не в моих стихах, а в отношении к начавшему, к распятому поколению — поколения, принявшего завет и продолжающего задачу…»[664]

Это удивительное описание можно было бы и не приводить здесь, если бы в нем не выразилось отношение к декабристам целого поколения, к которому принадлежал и Лермонтов. Герцен имел в виду прежде всего преемственность революционных идей и общее отношение к подвигу декабристов, когда писал о Лермонтове: «Он полностью принадлежит к нашему поколению»[665]. Как и для них, Одоевский был для Лермонтова живым символом декабристского поколения. «Самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе» — это превосходство Одоевского над остальными его товарищами отметил Огарев[666], и отметил именно потому, что ощутил в Одоевском постоянную готовность на мученичество за общее дело, не угасавшее в нем юношеское самоотвержение.

Эти же свойства Одоевского пленили Лермонтова: это видно из текста стихотворения.

Одоевский рассказывал ему, конечно, о дружбе своей с Рылеевым («по пылкости своей сошелся более с Рылеевым», — написано в его «Показаниях»), с Бестужевым, с которым вместе жил в Петербурге, в одной квартире. В этой квартире у Бестужева и Одоевского на Почтамтской, в доме Булатова, происходили совещания тайного общества, жил Грибоедов, в несколько рук переписывалось «Горе от ума». Рассказывал Одоевский Лермонтову о дружбе своей с Грибоедовым, с Кюхельбекером, который любил его «более чем братской» любовью.

14 декабря Одоевский оказался в самом центре событий. Возвращаясь из караула в Зимнем дворце, он поспешил к своему полку — в казармы Конной гвардии — и горячо агитировал солдат, пытаясь поднять их на восстание. Затем явился на Сенатскую площадь и был назначен начальником заградительной цепи. Недаром Николай I считал его в числе «самых сильных заговорщиков». Одоевский — не вовлеченный в заговор юноша, а пламенный революционер, боец, глубоко убежденный в исторической правоте их дела. «Мы умрем! Ах, как мы славно умрем!» — в этих словах Одоевского, сказанных перед восстанием, не было веры в их победу на площади, но была глубокая вера в историческое значение их подвига. По словам Огарева, он, «несмотря на ранний возраст… принадлежал к числу тех из членов общества, которые шли на гибель сознательно, видя в этом первый вслух заявленный протест России против чуждого ей правительства и управительства, первое вслух сказанное сознание, первое слово гражданской свободы; они шли на гибель, — говорит Огарев, — зная, что это слово именно потому и не умрет, что они вслух погибнут»[667]. «…Их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена», — писал В. И. Ленин[668]. А строчка из ответа декабристов Пушкину, написанного Одоевским, стала эпиграфом ленинской «Искры».

Одоевский до конца оставался верным своим убеждениям. Достаточно перелистать томик его стихотворений:

Мечи скуем мы из цепей

И пламя вновь зажжем свободы:

Она нагрянет на царей, —

И радостно вздохнут народы.

(1827)

За святую Русь неволя и казни —

Радость и слава…

Славим нашу Русь, в неволе поем

Вольность святую…

(1830)

Пять жертв встают пред нами; как венец

Вкруг выи вьется синий пламень,

Сей огнь пожжет чело их палачей,

Когда пред суд властителя царей

И палачи и жертвы станут рядом…

(1831)


Из текста лермонтовского стихотворения видно, что в его беседах с Одоевским политическая тема занимала важное место. Одоевский говорил ему, что продолжает верить в русскую свободу — в «иную жизнь» — и в людей, которые придут, чтобы продолжить их дело.