Лермонтов — страница 108 из 113

   — Вряд ли Дорохов настолько оправился, чтобы затевать дуэли, — ответил Лермонтов, — прошлой осенью его изрядно продырявили в Большой Чечне. А Колюбакин, слыхать, присмирел, разжалования боится.

   — Ты ещё плохо знаешь этих людей, — с сухой усмешкой сказал Лёвушка. — Они и отдыху не рады, если никто не стреляет.

У Найтаки их поместили в отдельном кабинете с окнами на бульвар; лакей Геворк, молодой, но уже сильно располневший армянин, чтобы смягчить доносившийся оттуда шум, опустил кремовые полотняные шторы.

   — Так луччи, — сказал он, ни к кому не обращаясь, — а двер в зал закрыт ны будым...

И, неторопливо двигаясь в горячем полумраке, освещённом жёлтым сиянием штор, захлопотал у стола.

Из залы послышался стук входной двери, шаги, и чей-то очень знакомый нетрезвый голос громко сказал:

   — Ба! Никак, Дорохов? Здо́рово, брат! Но, побойся Бога: ты опять рядовой! Смотри: даже я капитан!

   — Не с чем поздравить, — хрипло отвечал Дорохов. — Пока ты вёл себя порядочно, ты тоже был рядовым.

   — Но, но! Ты хоть чуть-чуть думай, когда говоришь! — обиделся неузнанный.

   — Что мне думать! За меня такие вот, как ты, думают, в эполетах! — с открытой издёвкой ответил Дорохов.

   — Замолчи, жалкий человек! — крикнул в сердцах тот.

   — Пусть я жалкий человек, а ты дурак! — ответил Дорохов, и по его голосу было слышно, что он усмехается.

   — Нет, вы послушайте, что он несёт! Вы только послушайте! — возмущённо забубнил неузнанный.

   — Ты что, секундантов кличешь? Кличь, кличь! И то руки чешутся! — с той же усмешкой сказал Дорохов.

   — А! Так это Колюбакин, лёгок на помине! — смеясь, проговорил вполголоса Лёвушка Пушкин.

   — Надо их развести, — сказал Лермонтов, поднимаясь и готовясь выйти.

   — Тэ, тэ, тэ! Не торопись! — остановил его Лёвушка, — Ручаюсь тебе, что друг с другом они не раздерутся. А мы тем временем позабавимся.

Лёвушку поддержали остальные, и Лермонтов неохотно уступил.

Геворк, которого в шутку называли Геургом, как знаменитого на Кавказе оружейника, успел в это время накрыть стол и, ловким движением наклонив горлышко, без хлопка откупорил бутылку шампанского.

После первого же бокала Серж Трубецкой попросил Лёвушку почитать стихи.

   — С превеликим удовольствием, — ответил тот, — только дайте мне, господа, войти в нужный градус, у меня тогда лучше получается. Послушаем пока наших соседей.

А в зале уже шёл разговор почти мирный.

   — Эх, Руфка, Руфка! — задумчиво говорил Колюбакин. — Жалкие мы с тобой люди: всего-то и таланту у нас, что головорезничать.

   — А я и не желаю красоваться в белых перчатках, — резко ответил Дорохов, — Только по себе ты рано расплакался: погоди вот, нацепят тебе майорские эполеты, потом — подполковничьи, потом — полковничьи, а там, глядишь, и генеральские; дадут в руки цветные карандаши и посадят в кабинетик малевать синие да красные стрелки. А я воевать буду.

   — Больно ты быстрый: уж и генеральские! — недоверчиво возразил Колюбакин, тоже не раз разжалованный. — Скорее эти отымут!

   — А тебе жалко? Неужто и вправду жалко? — с искренним удивлением спросил Дорохов. — Послушай, а ты «Героя нашего времени» читал?

Лёвушка сделал круглые глаза и приложил палец к губам. Разговор начинал интересовать Лермонтова.

   — Ну, читал, — ответил Колюбакин. — Кто ж его нынче не читал.

   — Да не «ну, читал», а ты говори прямо: читал?

   — Да читал! Ну и что?

   — Опять «ну»!.. Помнишь там Грушницкого? Так все говорят, что он с тебя списан, — язвительно сказал Дорохов.

   — Да слыхал! — сдерживая раздражение, ответил Колюбакин. — Только не возьму в толк, чем он на меня похож, этот твой Грушницкий.

   — А тем и похож, что так же, как ты, эполетам радовался: «Эх, звёздочки! Путеводительные звёздочки!..» А по какому пути ведут эти звёздочки человека и куда приведут, он не думал. И ты не думаешь.

   — Не к добру ты, я вижу, в литературу ударился, — с тем же плохо сдерживаемым раздражением заметил Колюбакин. — Поучаешь других насчёт путей жизненных, а у самого-то какой путь? Ну какой у тебя путь, можешь ответить?

   — Могу, да не стоит: не поймёшь, — высокомерно сказал Дорохов. — С твоим мой путь, во всяком случае, разошёлся.

   — Скажите пожалуйста — загадочная личность! «Je haïs les hommes pour ne pas les mépriser...»[172] Так, что ли? Вот ты-то и есть Грушницкий, а не я.

   — Однако ж не я, а ты цитируешь на память его апофегмы, — отрезал Дорохов.

   — А ты что, не знаешь? Люди с толком и всегда в русских книжках одни только французские пассажи читают: раз, раз — и не копайся. И времени много не берёт, и суть — вот она тебе, на ладошечке...

Лермонтов и все сидевшие за столом рассмеялись.

   — Эти господа действительно немало нас позабавили, — сказал Саша Долгоруков, — и будет справедливо, если мы позовём их к себе.

Лермонтов вышел в залу и вернулся, ведя за собой Дорохова и Колюбакина. Геворк уже нёс приборы для них.

   — Мне всегда приятно побыть в обществе Лермонтова, — усаживаясь, говорил Дорохов, не то шутя, не то серьёзно, — несмотря даже на то, что он похитил мою славу. Ведь моих молодцов, которых я из-за раны принуждён был передать ему, все называют теперь «лермонтовской командой». Каково?..

Колюбакин, севший рядом с Лёвушкой Пушкиным, стал рассказывать, что офицеры Нижегородского драгунского полка мечтают хоть раз увидеть своего знаменитого однополчанина в штаб-квартире полка, в Царских Колодцах. Лёвушка, числившийся в списках этого полка и ни одного дня не прослуживший в его рядах, отшутился, сказав, что не такая уж это большая потеря для нижегородцев.

Разговор оживился, и Геворк едва успевал подносить шампанское в серебряном ведре, каждый раз обновляя лёд.

   — Позвольте, Лев Сергеевич, напомнить вам ваше обещание почитать стихи, — обмахиваясь от жары салфеткой, сказал Саша Долгоруков.

   — Охотно позволяю, потому что меня хлебом не корми, шампанским не пои, а дай стишки почитать, — ответил Лёвушка и, несколько раз оглядевшись вокруг себя, попросил закурить.

Лермонтов и Долгоруков подвинули ему свои сигарочницы, и он с недовольной гримасой взял «мексиканскую соломку».

   — Оставь это новомодное баловство, — сказал Дорохов и, опустив руку под стол, вытащил из-за голенища трубку с коротким чубуком. — Вот трубочка, которую ровно двенадцать лет назад, в июле двадцать девятого года, курил твой брат во Владикавказе, когда возвращался из поездки в Арзрум.

Простенькую пенковую трубку у Дорохова чуть не вырвали, и она пошла по рукам.

   — Руфин Иванович, — сказал Ксандр через стол, — даю вам за неё пятьсот рублей!

   — Нет-с, князь, — сухо ответил Дорохов, — у нас, старых кавказцев, как-то не заведено торговать памятью друзей. Извольте-ка передать трубочку сюда, если вы её осмотрели...

Лёвушка наконец закурил дороховскую трубку и с наслаждением пустил густую струю дыма, повисшего в горячем неподвижном воздухе. Потом, поставив локти на стол, он сощурился и, невидяще глядя перед собой, стал читать, предупредив, что стихи принадлежат ему.


«Куда от стебля, лист отпалой,

Осиротелой и увялой,

Стремишься ты?» — «Не знаю сам,

Сломила буря дуб огромной,

Я цвёл в тени его ветвей;

С тех пор на холмы от полей

С долины тихой по горам

Меня несёт Борей суровой

Иль утра тихий ветерок,

Куда и розовый листок,

Куда летит и лист лавровой,

Куда и всё уносит рок».


Стихи были элегические, и Лёвушка растягивал, распевал их, движениями своих тёмных бровей отмечая те слова, которые он особенно хотел донести до слушателей. Лермонтов сразу узнал в них довольно близкий перевод известного стихотворения французского поэта Арно, которое натолкнуло его самого на мысль написать «Дубовый листок оторвался от ветки родимой...». Лаконичные Лёвушкины стихи показались ему точнее и выразительнее своих собственных.

Когда Лёвушка окончил чтение, все зааплодировали, а Серж Трубецкой налил ему шампанского.

   — А стишки-то ничем не брильируют[173], — сказал вдруг Дорохов, — и я, признаться, в них даже не вслушивался. Но читаешь ты, бестия, даже лучше, чем читал Александр.

Лермонтову стало неловко от бесцеремонности Дорохова и жаль Лёвушку. Но тот, нисколько не смутившись, отвечал, раскуривая погасшую трубку:

   — Ох уж эти мне генеральские сынки, притворяющиеся грубыми солдатами! Послушай-ка другое, что потом скажешь.

Лёвушка сделал несколько глотков из бокала и, так же невидяще глядя перед собой, снова начал читать:


Наедине с тобою, брат,

Хотел бы я побыть:

На свете мало, говорят,

Мне остаётся жить!

Поедешь скоро ты домой;

Смотри ж... Да что? Моей судьбой,

Сказать по правде, очень

Никто не озабочен...


Это были лермонтовские стихи, написанные ещё в прошлом году, но известные разве что Монго и Саше Долгорукову, и Лермонтову было интересно, как общество воспримет Лёвушкину мистификацию. Теперь в его голосе не было ни малейшей напевности, наоборот, слова звучали скорее отрывисто или, во всяком случае, так, как они звучат, когда обычный человек, не актёр, обращается к обычному человеку, тоже не актёру. И в то же время этот обычный человек — вернее, оба они — не петербургские или московские франты, приехавшие развлечься на воды, а кавказские офицеры; тот же, от чьего лица написаны стихи, смертельно ранен и обращается с последней просьбой к товарищу, уезжающему в отпуск. Лёвушка так проникся всем этим, так легко нашёл дорогу к мужским сердцам, доступным и воинственным порывам, и мирным чувствам только тогда, когда они настоящие, что на какой-то миг Лермонтову показалось, будто это и впрямь не его стихи, а стихи самого Лёвушки.