Лермонтов — страница 35 из 113

Но — странно! Повторяя на Печорине свои дурные склонности — неистребимый эгоизм, приступы чёрствости и злого озорства, то, что как раз совпадало у них биографически, — тут-то автор становился далёк своему герою. Видел его беспощадно и со стороны. Подчиняясь феномену сочинительства, который не только сокровенно выражает пишущего, но и очищает, облагораживает его.

Действие героя на автора удивительное: это и увеличительное стекло, и разлагающая призма, направленная на самого себя. Создав Демона, Михаил Юрьевич как бы оставил позади юность с её туманными поисками, с энергией, готовой растратить себя на космические порывы — такие бесполезные для земного создания!

Печорин — повторяющий Демона неприкаянностью — жил уже в реальном времени. Для Лермонтова наступила пора зрелости; он прокладывал себе путь пером. Единственно возможный путь познания для писателя.


В начале февраля 1839 года императрица попросила Соллогуба принести ей «Демона», который ходил в списках.

Лермонтов снова сел за поэму, смягчая что можно. Переполошённый Акимушка Шан-Гирей заглядывал через плечо, давал наивные советы, как поправить сюжет: пусть-де Ангел и Демон спорят в присутствии Тамары, а та из сострадания захочет спасти страдальца Демона.

— План твой недурен, — рассеянно отозвался Лермонтов, — да уж больно смахивает на Альфреда де Виньи. Помнишь его «Эолу, сестру ангелов»?

Готовый вариант, каллиграфически переписанный, читал Александре Фёдоровне и её дочерям генерал-адъютант Василий Алексеевич Перовский, не чуждый литературным увлечениям (царице нравилось, что его голос «запинается от чувств»).

Когда прозвучали последние строфы «Демона», царское семейство сидело в некотором остолбенении. Императрица, слегка дёргая головой от нервного тика, который возник у неё после перепуга от выстрелов на Сенатской площади, задвигалась, зашевелилась первой. Она была непоседлива и смешлива от природы; улыбка запорхала на её ярких, ещё довольно упругих губах.

   — Это прелестно, как крепкое вино, — сказала она по-французски.

   — Красиво, но как-то боязно, — добавила её младшая дочь Ольга. — Я в затруднении: кого же из них жалеть? По-христиански — только погибшего жениха!

Великая княжна Мария Николаевна, очень похожая на отца, с твёрдым подбородком и прилизанными за уши волосами, раздражённо прервала:

   — Лермонтов берёт на душу тяжёлый грех, облекая в красоту ложные идеи. Когда зло так привлекательно, от него трудно бежать. Оно соблазняет.

Ольга, более похожая на мать, семнадцатилетняя, с детским простодушием всплеснула ладонями.

   — Вспомните, как он был забавен, когда стоял у колонны в маскараде с таким нахмуренным байроновским видом, а сам без всякой выправки и мал ростом.

   — Нет, он очень интересен, — возразила императрица. — Малый рост досаден для мужчины, но...

   — Жить без упованья! — продолжала Мария Николаевна, словно не замечая дамского щебетания матери и сестры. — Тот, кто отказывается заранее от надежды на лучшее, — чудовище. Лермонтов — чудовище.

   — Ведь это не он, а его Демон, Мари! — заступилась за поэта Ольга.

   — Не будь наивной. Он на время снял гусарский мундир, чтобы ловчее нас подурачить.

   — Ах, как вы похожи на государя, дочь моя, — невпопад, с некоторым испугом пробормотала императрица, видя, как юное лицо белокожей немочки на её глазах принимало выражение застывшего упрямства.

Мария Николаевна едва заметно пожала плечами.

   — Он ещё наделает хлопот, вот увидите.

   — Надо обласкать месье Лермонтова, — непоследовательно сказала императрица. — Нет, в самом деле... В свете так много о нём говорят!

   — А я попрошу месье Соллогуба, чтобы он хорошенько отделал его в каком-нибудь сочинении!


Ещё летом, в Царском Селе, вдова Карамзина Екатерина Андреевна пригласила Лермонтова к себе в дом. В полумраке опустелого кабинета знаменитого историка он услышал, как размеренно постукивали английские часы.

Слабо, по-стародавнему, пахло нюхательным табаком и пачулями...

Зато во всех других комнатах кипела молодая жизнь! Вокруг неутомимой танцорки и выдумщицы старшей дочери Карамзина Софи собирался целый хоровод дам: Анна Оленина[51], к которой некогда безуспешно сватался Пушкин; черноглазая Александра Осиповна Смирнова[52], урождённая Россет, воспетая многими поэтами «дева-роза»; младшая дочь Карамзина Лиза. Наполняли дом и знакомцы братьев Карамзиных — Андрея, Александра и Владимира. Все были немного влюблены друг в друга, проводили время превесело, держались без церемоний: дамы в простых платьях, мужчины в цветных фраках. Днём прогуливались по дорожкам вокзала (первый паровоз пустили лишь год назад, железная дорога оставалась новинкой, и билет в «кареты первого ряда» стоил дорого). Вечером, за чайным столом, принимая чашки из рук всегда ровной, улыбающейся Екатерины Андреевны, перебрасывались остротами, читали стихи или затевали домашние спектакли.

К обеду частенько приезжал Пётр Андреевич Вяземский, сводный брат хозяйки дома. Его сын Поль — к неудовольствию отца, который недолюбливал Лермонтова, — совершенно прилепился к Михаилу Юрьевичу[53], смотрел ему в рот и ходил следом. (Это именно он потом устроит забавную мистификацию с подделкой записок Адель Омер де Гелль[54], где фигурирует и Лермонтов).

   — Как быстро бежит время, — кокетливо вздыхала молоденькая Лиза Карамзина. — Кончилось лето, и мы с тобою, Сонюшка, постарели на целый год. Нас уже никто не полюбит!

   — Что вы! — галантно восклицал Лермонтов, обращаясь к Софи Карамзиной, но бросая косвенный взгляд на тридцатилетнюю красавицу Оленину. — Мужчине нет дела до возраста женщины, если у той изящная ножка.

   — Вы вечно шалите, — донельзя довольная отзывалась Софи, выставив из-под раскинутого веером подола узкий нос башмачка.

Она начисто забыла на тот миг пушкинский мадригал, обращённый к Олениной:


Ходит маленькая ножка,

Вьётся локон золотой...


Аннет не проронила ни слова. Её лицо приняло мечтательное выражение — специально для Лермонтова.

«Ах вы любезные птицеловки! — подумал он. — Желаю вам успеха в пленении зазевавшихся петушков. Но сам в эту сеть не ступлю».

Думая столь вероломно, он продолжал смотреть на зарумянившуюся Софи преданно, а переводя взор на Аннет — чуть лукаво.

Подметив их игру, ревнивая к чужому успеху Александра Осиповна Смирнова-Россет слегка повела белоснежными плечами; при смоляных волосах она носила чёрные платья, и язвительный Вяземский называл её за глаза мухой в молоке.

   — Жизнь измеряется не годами, — томно сказала она. — Всему на свете я предпочитаю минуты веселья. Но, Боже мой, разве так веселились в прежние времена? В зиму на тридцать второй год, ещё в бытность мою фрейлиной, не было конца свадьбам и балам. На масленой во дворце танцевали с утра в декольте и в коротких рукавах. Ездили на Елагин: правили пошевнями мужики в красных рубахах, а сзади привязывали салазки; государь усаживался с Урусовой или Варенькой Нелидовой, а государыня с Салтыковой или князем Трубецким. На крутом повороте салазки опрокидывались — то-то смеху! Хотя кучер говорил мне, что у него душа уходила в пятки на этом повороте. Тогда впервые явилась в свет Аврора Демидова[55]. У Виельгорских играют с тех пор сочинения графа в её честь. У неё необыкновенный цвет лица и зубы как жемчуг. Но, на мой взгляд, сестра её Эмилия[56] ещё краше. Таких синих глаз и белокурых волос больше не встретишь! Сознайтесь, Лермонтов, если бы её не подхватил с налёту Владимир Мусин-Пушкин, вы бы не устояли против брачных уз? Да ещё теснились бы в длинной череде... Она ангел и вам безумно нравится!

   — Охотно сознаюсь. Особенно когда не открывает рта, как прилично ангелам. Небесным созданиям к лицу чувствительная меланхолия, а не громкий смех.

   — Злюка. Не обмолвитесь при князе Вяземском: она — его последнее увлечение, и Пётр Андреевич в сердцах бросит вам перчатку!

В доме Карамзиных Лермонтов чувствовал себя лучше, чем в других местах. Он зачастил к ним. Но и там не был полностью раскован. Изобретательная остроумка Софи, которая так явно благоволила к нему, что иногда стоило некоторого труда обращать её слова и вздохи в «фарсу», привычную и ценимую в их литературном кругу, — эта самая милейшая Софья Николаевна принимала его настолько, насколько он совпадал с атмосферой салона и соответствовал её собственному бойкому, но недалёкому уму.

Мимикрия гусарского ментика с годами давалась Лермонтову всё удачнее и легче. Обострив внутреннюю проницательность почти до ясновиденья, он стал вместе с тем гораздо терпимее к людям. Казаться таким, каким стремятся тебя увидеть — да что может быть проще!..

Вяземский с удовольствием оглядывал красную гостиную, чуть склонясь в сторону Екатерины Андреевны и Софи.

   — Вот дом, который устоял перед всеобщим хаосом и неустройством. А хотите, обрисую свет, что остался за вашим порогом? Одни повелевают, другие молодцевато подтягиваются, третьи раболепно пресмыкаются. Четвёртые, развалившись в креслах, щурятся в лорнет... Свинский Петербург!

Князь Пётр Андреевич только что вернулся из театра, где давали водевиль, в котором он усмотрел насмешку над московскими нравами. После чашки чаю раздражение его не улеглось, и разговор принял общий характер.

   — Нам колют глаза, — сказал он, — и оскомину набили какой-то «грибоедовской Москвой». Знавал покойника, и хоть сам не моралист… впрочем, сейчас не об этом. Я родился в старой Москве, воспитан в ней, но не знал той, которая рисуется под пером ретивых комиков! В каких-то закоулках, может быть, и таилась «фамусовская Москва», но мы-то все жили иначе, и не она господствовала, а другая, которая жила умственной жизнью!