— Плохая тут забава, барин! — мрачно ответил князь Иван, которому показалось, будто Лермонтов недостаточно серьёзно относится к предмету разговора.
— Да уж что за забава, — сразу же согласился Лермонтов, — но ты скажи другое: откуда они всё знают? «Нэзабаром воля выйдэ», — повторил он слова Сердюка. — Да я сам, например, едва слышал об этом.
— В том-то наша и беда, — ещё мрачнее сказал князь Иван, — Мы думаем, что вопрос о воле касается больше их (он сделал ударение на этом слове), а на самом деле нет важнее вопроса для нас. А попал он в руки людей, которые не только никогда не смогут, но и не захотят его разрешить: Блудов, Киселёв, Орлов, Меншиков и твой лучший друг, граф Бенкендорф, — князь Иван улыбнулся Лермонтову, — не помню уж, кто ещё. Но можно быть уверенным, что ничего практически полезного этот комитет не решит. Орлов и Бенкендорф будут пугать государя призраком мужицкого бунта, как будто мужики, которым серьёзно пообещали близкое освобождение, больше расположены бунтовать, чем те же мужики, у которых вовсе нет никаких надежд на свободу. В конце концов всё выльется в какие-нибудь идиотские полумеры, которые и действительно вызовут мужицкий бунт, — да какой! По сравнению с ним пугачёвщина покажется не страшнее кулачных боев, которые мужики устраивают на святки. И солдаты тогда уж не будут спрашивать вас, когда выйдет воля, а просто поднимут на штыки или порубят саблями, как сейчас вы их учите рубить лозу.
Князь Иван округлил свои тёмные глаза и остановил их на Лермонтове, словно говорил для него одного. Лермонтов слабо улыбнулся. Воцарилась неприятная тишина.
— Надеюсь, что всё это произойдёт не настолько быстро, чтобы мы не успели выпить шампанского, — с натянутой шутливостью сказал Пьер Валуев.
Он позвонил и приказал вошедшему лакею принести шампанского.
— Пью за то, чтобы ваше пророчество никогда не сбылось, князь, — будто от холода подёргивая плечами, сказала la belle Laide, подняв бокал.
— Вашими бы устами, дорогая кузиночка... — хмуро ответил князь Иван, чокаясь с нею. Все остальные чокались в молчании.
Лермонтов подумал, что хорошо бы переменить тему, и, поставив бокал, заговорил:
— Кстати, о моём друге, графе Бенкендорфе. Он жаждет лицезреть мою особу, а мне противно, и не знаю, как держать себя...
— Да ты просто презирай его! — снисходительно улыбаясь и делая знак подошедшему месье Куртаду, что он может забирать книги, сказал князь Иван.
— А я и презираю.
— Ты презираешь его отвлечённо, разумом, и только как жандарма, — деловито объяснил князь Иван. — Этого мало. Нужно презирать его чувствами и как человека, тогда тебе будет легко с ним.
— В самом деле, что тебе стоит! — улыбаясь и почти радостно блестя на Лермонтова очками, сказал Пьер Валуев, довольный, что неприятный разговор перебился.
La belle Laide, поняв мужа, тоже с облегчением рассмеялась и, подавившись дымом, закашлялась.
— Кстати, ты знаешь, что он боится кошек? — спросил князь Иван.
— Не знаю, но верю тебе... И мне в связи с этим взять с собою в Третье отделение кота? Чёрного? И колоду гадальных карт? Так, что ли? — Лермонтов, поднявшись с места, стал искать глазами пепельницу, не видя, что она перед ним.
— Это, может быть, и лишнее, — отвечал князь Иван, — но знать, что взрослый мужчина, да ещё генерал, боится кошек, — по-моему, уже презирать его...
— Шутники-с вы, ваше сиятельство! — увидев наконец пепельницу, сказал Лермонтов.
— Да я вовсе не шучу! — возразил князь Иван, сердито глядя на месье Куртада, который приближался с новой стопкой книг. — Убежать из чужой страны, не заплатив долгов, как однажды сделал наш герой, по-твоему, тоже шутка? Et il l`а fait, lui. Il a fait un trou á la lune, comme disent les compatriotes de ce monsieur[146].
Месье Куртад, положив книги, остановился около дивана, как уже делал раньше, но мелькнувшее на его лице любопытство не понравилось князю.
— Alles vous occuper de vos affaires![147] — отослал он француза, досадливо дрогнув тонкими бровями.
И, стараясь говорить только по-русски, рассказал, что в его руках находилась целая переписка, из которой явствует, что в молодости Бенкендорф наделал в Париже множество долгов и, не заплатив, тайно уехал. Долги потом, разумеется, были уплачены (хотя и не Бенкендорфом), но тогдашнему послу, князю Куракину, только с большим трудом удалось потушить скандал.
— Недурно, а? — сказал среди общего молчания князь Иван. — Особливо если припомнить, что сей добродетельный муж поставлен ныне следить за честностью других... Вот какие ничтожные людишки нами правят, — добавил он с неожиданной злобой и жестокостью, которые поразительно не вязались с мягкостью черт его породистого лица, с изысканностью всего облика, — но мы этого не осознаем, нам подавай какие-то особенные факты, чтобы мы научились презирать...
Встреча с Бенкендорфом, состоявшаяся на следующий день, протекала тяжело, и Лермонтов, внутренне усмехнувшись, отметил про себя, что князю Ивану не удалось внушить ему настоящего презрения к шефу жандармов.
Подъехав к особняку у Цепного моста, Лермонтов отпустил кучера Василия и, потоптавшись нерешительно у подъезда, прошёл мимо часового в вестибюль и показал чиновнику в форточке вызов. Тот сам провёл его на второй этаж и сдал другому чиновнику, помоложе летами и постарше, как догадался Лермонтов, чином. Этот, знаком пригласив Лермонтова идти за собой, провёл его через роскошный внутренний вестибюль с белыми мраморными колоннами и очень порядочными фресками на стенах и, свернув в какой-то закуток, ввёл в полутёмную, убого обставленную горницу. Там, как раз напротив двери, сидя за небольшим столом, что-то писал франтоватый молодой брюнет — уже не чиновник, а офицер, в классическом небесно-голубом мундире с аксельбантом и серебряными басонными[148] эполетами. Подняв блестящую от помады голову, он с неприязненным любопытством взглянул на Лермонтова и подставил ухо чиновнику, который шёпотом что-то сказал ему и вышел.
— Попрошу сесть и подождать! — неопределённо кивнув напомаженной головой, процедил сквозь зубы брюнет и снова склонился над столом.
Лермонтов осмотрелся вокруг: кроме грязного кожаного дивана, стоявшего у стены, другой мебели в комнате не было. Лермонтов брезгливо поморщился и покачал головой.
«Отчего это все жандармы щёголи? — прислонившись к стене и разглядывая напомаженного брюнета, подумал он. — Вот и Самсонов тоже, который заседал в суде... Впрочем, отчего бы ни было, чёрт с ними!» — зло ответил он сам себе и отвернулся. Вынув из кармана часы, Лермонтов увидел, что время, на которое его вызывали, уже вышло.
— Сударь, — сказал он брюнету, — я приглашён сюда для свидания с графом Бенкендорфом и прошу вас напомнить ему обо мне.
Брюнет, будто его ужалили, вскинул свою зализанную голову и с обидой ответил:
— Я вам не сударь, а офицер корпуса жандармов! А напоминать у нас не принято, у нас все ждут...
И снова опустил взгляд в бумаги, хотя Лермонтов видел, что он всё ещё переживает обиду. Лермонтов подождал, пока брюнет вновь собрал внимание и целиком сосредоточил его на своей писанине, потом опять достал часы и нажал на головку. Раздался резкий, дребезжащий звук. Брюнет, вздрогнув, болезненно дёрнулся на стуле и метнул гневный взгляд на Лермонтова:
— Кто вам позволил забавляться здесь?
— А я и не забавляюсь. Я справляюсь о времени...
Через некоторое время появился чиновник, опять новый, с продолговатой, облысевшей пятнами, будто вытертая шуба, головой и повёл Лермонтова к Бенкендорфу.
Бенкендорф во время разговора смотрел на Лермонтова так, будто видел его впервые, и заставил испытать множество мелких унижений, против которых человек, оказавшийся в подобном месте и в подобном положении, бессилен, как он был бы бессилен против тигра в его клетке. Бенкендорф, например, два раза просто выгонял Лермонтова из кабинета, предлагая ему «подумать в коридоре» и согласиться на его предложение. Лермонтов, сдерживая бешенство, выходил; выходил и Бенкендорф, надолго исчезавший где-то в недрах своего учреждения.
Особенно долго он не приходил во второй раз. Потеряв терпение и не очень задумываясь о последствиях, Лермонтов хотел уже уйти. Но часовой, стоявший у выхода на лестницу, не выпустил его. И тогда, вопреки здравому смыслу, вопреки сентенции суда, вопреки царской резолюции, всё-таки оставлявшей его офицером, Лермонтов ощутил, как всем его существом завладел страх, внезапно и неодолимо поднявшийся из каких-то глубин, где с ним ещё можно было справляться: а что, если его навсегда оставит здесь этот тучный, краснолицый, с лиловыми прожилками на щеках старик, у которого такие пустые и холодные глаза?..
— Так вы надумали? — спросил Бенкендорф.
Спросил не сразу, а после того, как, появившись, медленно открыл ключом дверь кабинета, пропустил вперёд себя Лермонтова, прошёл за ним сам, сел у стола, дождался, когда сядет Лермонтов. В пустых ещё недавно глазах светилось ожидание и то, чего Лермонтову не хотелось замечать, но что всё-таки было: ум и какая-то дьявольская, инквизиторская способность проникать взглядом в душу собеседника.
— Так вы надумали? — повторил Бенкендорф, потому что Лермонтов не ответил.
Бенкендорф хотел заставить Лермонтова написать письмо Баранту-сыну и признать в нём, будто он, Лермонтов, неверно показал на суде, что умышленно выстрелил мимо на поединке.
Лермонтов уже раньше решительно ответил Бенкендорфу несколько раз, что он не может так написать, поскольку это было бы ложью. За эти-то ответы Бенкендорф и выгонял его дважды в коридор...
Но сейчас Лермонтов не думал о смысле ответа. Он только хотел помешать Бенкендорфу почувствовать свой страх. И он, прямо и твёрдо глядя в глаза Бенкендорфу, негромко ответил после долгого молчания: