Я был без памяти рад, когда он сказал мне, что Купер выше Вальтер Скотта, что в его романах больше глубины и больше художественной целости. Я давно так думал и еще первого человека встретил, думающего так же. Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит "Онегина". Женщин ругает: одних за то, что дают; других за то, что не дают… Пока для него женщина и давать — одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин — это он сам, как есть. Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему — он улыбнулся и сказал: "Дай Бог!" Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моем перед ним превосходстве! Каждое его слово — он сам, вся его натура, во всей глубине и целости своей. Я с ним робок, — меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ними благоговею и смиряюсь в сознании моего ничтожества. Понимаешь ли ты меня, о лысая и московская душа!.."
Но не каждому удавалось поговорить с ним от души. Не каждому удалось прорваться сквозь его одиночество. Пожалуй, из настоящих друзей, остающихся верными этой дружбе не только до гибели поэта, но и до собственного конца жизни, я бы назвал Святослава Афанасьевича Раевского и Акима Павловича Шан-Гирея. Остальные — боевые товарищи, сослуживцы, литераторы, бражники и знакомые по салонам. На основании всего прочитанного как-то осторожно я отношусь даже к дальнему родственнику и приятелю, секунданту на двух дуэлях Алексею Столыпину, по прозванию Монго. Князь Павел Вяземский как-то писал после встречи с Лермонтовым: "Он был встревожен и со мною холоден. Я это приписываю Монго-Столыпину, у которого мы виделись. Лермонтов что-то имел со Столыпиным и вообще чувствовал себя неловко в родственной компании…" Сложными были и его отношения с Алексеем Лопухиным.
К литературным партиям он тоже не тянулся, будучи хорошо знакомым и со славянофилом Юрием Самариным, и с демократом Белинским, он предпочитал держаться в литературе наособицу, сблизившись разве что с Андреем Краевским, редактором "Отечественных записок". Пожалуй, из литераторов это был единственный человек по-настоящему близкий ему, с которым он был предельно откровенен, с которым был на "ты", что Лермонтов позволял очень немногим. Всё тот же Иван Панаев, хорошо знавший Лермонтова и Краевского, писал в своих заметках:
"Лермонтов обыкновенно заезжал к г. Краевскому по утрам (это было в первые годы "Отечественных Записок", в 1839 — 40 и 41 годах) и привозил ему свои новые стихотворения. Входя с шумом в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты, Лермонтов подходил к столу, за которым сидел редактор, глубокомысленно погруженный в корректуры, в том алхимическом костюме, о котором я упоминал и покрой которого был снят им у Одоевского, — разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и производил страшную кутерьму на столе и в комнате. Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу в корректурах. Г. Краевскому, при его всегдашней солидности, при его наклонности к порядку и аккуратности, такие шуточки и школьничьи выходки не должны были нравиться, но он поневоле переносил это от великого таланта, с которым был на ты, и, полуморщась, полуулыбаясь, говорил:
— Ну, полно, полно… перестань, братец, перестань. Экой школьник…
Г. Краевский походил в такие минуты на гётевского Вагнера, а Лермонтов на маленького бесенка, которого Мефистофель мог подсылать к Вагнеру нарочно для того, чтобы смущать его глубокомыслие.
Когда ученый приходил в себя, поправлял свои волосы и отряхивал свои одежды, поэт пускался в рассказы о своих светских похождениях, прочитывал свои новые стихи и уезжал…"
На памятнике Лермонтову в Александровском саду в 1888 году скульптор поместил его четверостишие из стихотворения "Поэт":
Твой стих, как божий дух, носился над толпой;
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой,
Во дни торжеств и бед народных.
Вскоре обер-прокурор Синода К. П. Победоносцев обратился к градоначальнику Петербурга с письмом: "Мне представляется делом едва ли не кощунственным помещать такое сравнение стиха Лермонтова с божьим духом на публичном памятнике, где будут читать эту надпись простые неграмотные люди (интересно, как, по мнению Победоносцева, ее смогут прочитать неграмотные люди?) и многие, конечно, соблазнятся таким выражением…"
Чиновникам всех времен и народов лучше бы задуматься о смысле этого гениального стихотворения, о причинах, почему и когда этот божий дух исчезает из поэзии. Стихотворение "Поэт", из самых классических его стихов, отобранное самим Лермонтовым в число немногих творений, составивших его первую книгу, было написано всё в том же душно-светском Петербурге в 1838 году. Поэзия, как и боевой кинжал горца, пробивший не одну кольчугу, на стене придворного вельможи превращается в золотую игрушку, бесславную и безвредную.
В наш век изнеженный не так ли ты, поэт,
Свое утратил назначенье,
На злато променяв ту власть, которой свет
Внимал в немом благоговенье?
Вот и ныне "нас тешат блестки и обманы…", и ныне пора обратиться к русским талантливым поэтам: "Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?"
Из всех петербургских салонов Михаил Лермонтов предпочитал чаще бывать не в великосветских дворцах, где ему было тоскливо и неуютно, а в кругу друзей Александра Пушкина, в доме Карамзиных, у князя Одоевского, князя Вяземского, в доме А. О. Смирновой. Там хотя бы говорили по-русски и находили более интересные темы для разговоров.
Граф Владимир Александрович Соллогуб вспоминает: "В доме князя В. Ф. Одоевского — в этом безмятежном святилище знания, мысли, согласия, радушия — сходился весь цвет петербургского населения. Государственные сановники, просвещенные дипломаты, археологи, артисты, писатели, журналисты, путешественники, молодые люди, светские образованные красавицы встречались тут без удивления, и всем этим представителям столь разнородных понятий было хорошо и ловко; все смотрели друг на друга приветливо, все забывали, что за чертой этого дома жизнь идет совсем другим порядком. Я видел тут, как Андреевский кавалер беседовал с ученым, одетым в гороховый сюртук; я видел тут измученного Пушкина во время его кровавой драмы… Им нужно было иметь тогда точку соединения в таком центре, где бы Андреевский кавалер знал, что его не встретит низкопоклонство, где бы гороховый сюртук чувствовал, что его не оскорбят пренебрежением. Все понимали, что хозяин, еще тогда молодой, не притворялся, что он их любит, что он их действительно любит, любит во имя любви, согласия, взаимного уважения, общей службы образованию, и что ему все равно, кто какой кличкой бы ни назывался и в каком бы платье ни ходил. Это прямое обращение к человечности, а не к обстановке каждого, образовало ту притягательную силу к дому Одоевских, которая не обусловливается ни роскошными угощениями, ни красноречием лицемерного сочувствия…"
Впрочем, это не мешало и образованным красавцам, типа того же графа Соллогуба, признавая высокий талант Лермонтова, исподтишка щедро клеветать на поэта. Именно В. А. Соллогуб, числившийся среди приятелей поэта, по заказу великой княжны Марии Николаевны написал в 1839 году литературный пасквиль на поэта. В повести "Большой свет" под образом "маленького корнета Мишеля Леонина" им выведен поэт Михаил Лермонтов, ничтожный и нелепый, тщетно пытающийся обратить на себя внимание общества и прежде всего женщин и использующий для этого своего богатого родственника, под которым подразумевался Алексей Столыпин. Этот Столыпин, согласно повести, сам как бы брезгливо относится к маленькому уродцу, но по просьбе бабушки водит своего Мишеля по салонам.
Думаю, этим заказом уже придворным кругом готовился дуэльный вариант. Хорошо, что Лермонтов будто бы не признал в этом герое себя и даже поздравил Соллогуба с выходом повести. Павел Висковатый пишет, что Соллогуб "лично не любил Лермонтова", так как тот старался ухаживать за его невестой. Мне кажется, дело не в этом, господствовала в душе ограниченного писателя и светского придворного Соллогуба всё та же зависть кастрата перед вольным и мощным зверем. Зависть мелкого литератора перед мистическим гением. Недаром больше всего поэта ненавидели придворные льстецы и мелкие литераторы, от Соллогуба и Арнольди до Мартынова и Васильчикова. При том же несносном лермонтовском характере, с теми же шуточками и прозвищами у Лермонтова были самые дружеские отношения и со своими товарищами по оружию на Кавказе, и с сослуживцами в полках.
К примеру, во время служения Лермонтова в лейб-гвардии Гусарском полку командирами полка были: с 1834 по 1839 год — генерал-майор Михаил Григорьевич Хомутов, а в 1839 и 1840 годах — генерал-майор Павел Александрович Плаутин. Эскадронами командовали: 1-м — флигель-адъютант ротмистр Михаил Васильевич Пашков; 2-м — ротмистр Орест Федорович фон Герздорф; 3-м — ротмистр граф Александр Осипович де Витт, а потом — штаб-ротмистр Алексей Григорьевич Столыпин; 4-м — полковник Федор Васильевич Ильин, а затем — ротмистр Егор Иванович Шевич; 5-м — ротмистр князь Дмитрий Алексеевич Щербатов 1-й; 6-м — ротмистр Иван Иванович Ершов и 7-м — полковник Николай Иванович Бухаров.
И со всеми командирами у Лермонтова были прекрасные отношения, с иными он сдружился. Бухарову посвятил прекрасное стихотворение. И никаких якобы ядовитых дерзостей на службе не замечалось. Многие офицеры просто гордились, что служат с поэтом.
Один из первых биографов П. К. Шугаев пишет:
"В праздничные же дни, а также в случаях каких-либо экстраординарных событий в свете, как то: балов, маскарадов, постановки новой оперы или балета, дебюта приезжей знаменитости, гусарские офицеры не только младших, но и старших чинов уезжали в Петербург и, конечно, не все возвращались в Царское Село своевременно. Граф Васильев помнит даже такой случай. Однажды генерал Хомутов приказал полковому адъютанту, графу Ламберту, назначить на утро полковое ученье, но адъютант доложил ему, что вечером идет "Фенелла" и офицеры в Петербурге, так что многие, не зная о наряде, не будут на ученье. Командир полка принял во внимание подобное представление, и ученье было отложено до следующего дня.