домочадцами и поцелуй за меня ручку у своей сожительницы.[484] Твой Лермонтов.
[Письмо Лермонтова к Лопухину.[485] Акад. изд., т. IV, стр. 339–340]
Лев Васильевич Россильон сообщил мне по поводу Лермонтова следующее:
«Лермонтова я хорошо помню. Он был неприятный, насмешливый человек, хотел казаться чем-то особенным. Хвастался своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею!
Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому, что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца. Когда я его видел на Судаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае. Гарцевал Лермонтов на белом как снег коне, на котором, молодецки заломив белую холщевую шапку, бросался на черкесские завалы. Чистое молодечество, ибо кто же кидался на завалы верхом! Мы над ним за это смеялись».
[Висковатый. «Русская Старина», 1884 г., № 41, кн.1, стр. 84–85]
Обоюдные отношения [Л. В. Россильона и Лермонтова] были несколько натянуты. Один в отсутствии другого нелестно отзывался об отсутствующем. Россильон называл Лермонтова фатом, рисующимся (теперь бы сказали poseur) и чересчур много о себе думающим, и М. Ю. в свою очередь говорил о Россильоне: «Не то немец, не то поляк, — а пожалуй и жид». Что же было первою причиной этой обоюдной антипатии, мне неизвестно. Положа руку на сердце, скажу, что оба были не правы. Мне не раз случалось видеть М. Ю. сердечным, серьезно разумным и совсем не позирующим. Льва Вас. Россильона, на много пережившего Лермонтова, знают очень многие и вне Кавказа. Это была личность почтенная, не ищущая многого в людях и тоже, правда, немного дававшая им, но проведшая долгую жизнь вполне честно.
[А. Есаков. «Русская Старина», 1885 г., кн. 2, стр. 474–475]
То, что во время похода и начальствуя над командою дороховских молодцов Лермонтов казался нечистоплотным, вероятно зависело от того, что он разделял жизнь своих подчиненных и, желая служить им примером, не хотел дозволять себе излишних удобств и комфорта. Барон Россильон ставил Лермонтову в вину, что он ел с командою из одного котла и видел в этом эксцентричность и желание пооригинальничать. Между прочим, барон возмущался и тем, что Лермонтов ходил тогда небритым. На портрете действительно видно, что поэт в походе отпустил себе баки и, по-видимому, дал волю волосам расти и на подбородке. Это было против правил формы, но растительность у Лермонтова на лице была так бедна, что не могла возбудить серьезного внимания строгих блюстителей уставов. На другом портрете, находящемся у меня и писанном поэтом с самого себя, видно, что и волосы на голове он носил на Кавказе тоже не согласно с уставом — носил их не зачесывая на висках и довольно длинными.
[Висковатый. «Русская Старина», 1884 г., т. 41, кн. 1, стр. 87]
Описывающие наружность Лермонтова называют его то брюнетом, то блондином. — Он имел темно-русые волосы, но мог казаться блондином, потому что наверху головы надо лбом находилась прядь светлых волос.
[Висковатый. «Русская Старина», 1884 г., т. 41, кн. 1, стр. 87]
Я хорошо помню Лермонтова, и как сейчас вижу его перед собой то в красной канаусовой рубашке, то в офицерском сюртуке без эполет, с откинутым назад воротником и переброшенною через плечо черкесской шашкой, как обыкновенно рисуют его на портретах. Он был среднего роста, с смуглым или загорелым лицом и большими карими глазами. Натуру его постичь было трудно. В кругу своих товарищей, гвардейских офицеров, участвовавших вместе с ним в экспедиции, он был всегда весел, любил острить, но его остроты часто переходили в меткие и злые сарказмы, не доставлявшие особого удовольствия тем, на кого были направлены.
Когда он оставался один или с людьми, которых любил, он становился задумчив, и тогда лицо его принимало необыкновенно выразительное, серьезное и даже грустное выражение; но стоило появиться хотя одному гвардейцу, как он тотчас же возвращался к своей банальной веселости, точно стараясь выдвинуть вперед одну пустоту светской петербургской жизни, которую он презирал глубоко. В эти минуты трудно было узнать, что происходило в тайниках его великой души. Он имел склонность и к музыке, и к живописи, но рисовал одни карикатуры, и если чем интересовался, так это шахматною игрою, которой предавался с увлечением.
[К. Х. Мамацев. «Кавказ». 1897 г., № 235]
Николай Павлович Граббе сообщал мне, что отлично помнит, как знаменитый отец его[486] очень высоко ценил ум и беседу Лермонтова, но удивлялся невообразимой его склонности к выходкам и шалостям всякого рода. Достаточно было во время самой серьезной беседы войти в комнату лицу незнакомому или недостаточно серьезному или просто ему несимпатичному, чтобы Лермонтов вдруг, как перерожденный, начинал нести невообразимый вздор, по большей части оскорблявший слушателей, нередко видевших в таком поведении неуместное презрение «молодого, ничем не заявившего себя офицера».
[Висковатый. «Русская Старина», 1884 г., т. 41, кн. 1, стр. 85]
Необходимо хотя в общих чертах напомнить тогдашний способ управления Кавказом и Закавказьем. Главным начальником всех войск, а также всего гражданского управления краем был командир отдельного Кавказского корпуса генерал Головин, живший в Тифлисе. Начальником всех войск на северной стороне кавказских гор и гражданской части этого края был генерал-адъютант Граббе, живший в Ставрополе. Начальником войск Черноморской береговой линии, разделенной на три отдела, и гражданской части на оной, был генерал-лейтенант Раевский, живший в Керчи. Граббе был подчинен генералу Головину, а Раевский по 1-му отделу линии генералу Граббе, а по двум остальным отделам непосредственно генералу Головину. Между тем Граббе и Раевскому дозволена была, — вероятно потому, что они жили ближе от Петербурга, чем Головин, — прямая переписка с военным министром с обязанностию сообщать о ней Головину. Раевский и Граббе по своим представлениям часто получали разрешения военного министра, противные видам Головина, чрез что выходили беспрерывные ссоры между этими тремя начальниками и беспорядок в военных действиях. Это дало повод Раевскому в одном из своих донесений военному министру, которые он любил пополнять разными остротами, написать, что Кавказ можно уподобить колеснице басни Крылова, ведомой лебедем, раком и щукой в разные стороны.
Перед обедом у Граббе я познакомился с его женою, очень хорошенькою и еще молодою молдаванкою, и мне были представлены их дети, из которых, кажется, старшего, очень хорошенького мальчика, лет десяти от роду (бывшего впоследствии командиром л. — гв. конного полка), отец называл «хозяином».
К обеденному столу подала мне руку жена Граббе и посадила подле себя, несмотря на то, что за столом много было лиц высших чинов. С другой ее стороны сидел напротив меня ее муж. Впоследствии она делала всегда мне то же предложение, за исключением тех дней, когда обедал Трескин: тогда она подавала руку ему и я садился за стол рядом с Трескиным. За обедом всегда было довольно много лиц, но в разговорах участвовали Граббе, муж и жена, Трескин, Лев Пушкин,[487] бывший тогда майором, поэт Лермонтов, я и иногда еще кто-нибудь из гостей. Прочие все ели молча. Лермонтов и Пушкин называли этих молчальников картинною галереею.
Лермонтова я увидел в первый раз за обедом 6 января. Он и Пушкин много острили и шутили с женою Граббе, женщиною небольшого ума и малообразованною. Пушкин говорил, что все великие сражения кончаются на «о» как то: Маренго, Ватерлоо, Ахульго и т. д. Я тут же познакомился с Лермонтовым и в продолжение моего пребывания в Ставрополе всего чаще виделся с ним и с Пушкиным. Они бывали у меня, но с первого раза своими резкими манерами, не всегда приличными остротами и в особенности своею страстью к вину, не понравились жене моей. Пушкин пил не чай с ромом, а ром с несколькими ложечками чая, и видя, что я вовсе рома не пью, постоянно угощал меня кахетинским вином. После обеда у Граббе подали огромные чубуки хозяину дома и мне. Всем другим гостям, как видно, курить не дозволялось. У Граббе была огромная собака, которая всех дичилась, но ко мне с первого моего посещения постоянно ласкалась, чему Граббе очень удивлялся.
[А. И. Дельвиг. «Mои воспоминания». Москва, 1913 г… т. I, стр. 296–297]
(В 1840 г.) я, еще совсем молодым человеком, участвовал в осенней экспедиции в Чечне и провел потом зиму в Ставрополе, и тут и там в обществе, где вращался наш незабвенный поэт. Редкий день в зиму 1840–1841 г.[488] мы не встречались в обществе. Чаще всего сходились у барона Ипп. Ал. Вревского, тогда капитана генерального штаба, у которого, приезжая из подгородней деревни, где служил в батарее, там расположенной, останавливался. Там, т. е. в Ставрополе, в ту зиму, собралась, что называется, lа fine fleur молодежи.[489] Кроме Лермонтова там зимовали: гр. Карл Ламберт, Дм. Столыпин (Mongo[490]), Сергей Трубецкой, генерального штаба: Н. И. Вольф, Л. В. Россильон, Д. С. Бибиков, затем Л. С. Пушкин,[491] Р. Н. Дорохов и некоторые другие,[492]