бъявили приговор, все как один, не сговариваясь, крикнули: «Да здравствует Богемия!» Я же дрожал, как трусливая собака, рад был, что легко отделался... Еще и на казнь приперся, чтобы показать, что я, мол, ни при чем... Вот до чего можно дойти!.. Вешать их собирались в лесу, сразу за околицей села. Пришли мы все туда, ищу глазами виселицу, нет виселицы. Поднял глаза и чуть в обморок не хлопнулся. Каждое дерево было виселицей, на каждом висел человек, и у каждого повешенного на шее табличка с надписью «Изменник» на трех языках. От ужаса меня затрясло, и, чтобы как-то успокоиться, стал я считать повешенных и сбился со счета, так их было много. Полный лес повешенных. Все без головных уборов, без мундиров, в одних рубахах, как привидения. Такое и в бреду не привидится. От ужаса я глаза закрыл, а мой сосед, майор-венгр, с крючковатым носом, похожим на клюв, шепнул на ухо, чтобы поддеть меня: «Это все твои чехи! И солдаты, и офицеры – все чехи!» Я, конечно, смолчал, проглотил обиду и смолчал.
Всех троих повесили на одном огромном ветвистом дереве. Когда их вешали, я видел: глаза у них светились радостью, как у святых великомучеников; мне казалось, что у них над головой сияние. В это мгновение мной овладела такая гордость, что я и сам готов был умереть. Но длилось это всего лишь миг... Потом я услышал ужасный скрип дерева, увидел, как извивались и бились в предсмертных судорогах их тела. Я только опасался, как бы никто не заметил моего страха... А через несколько дней меня вызвали в штаб дивизии и вручили предписание о переводе сюда, на восточный фронт, как неблагонадежного... Теперь ты знаешь все!.. И ни разу за все время я не проронил ни одной слезинки – ни там, во время казни, ни в лесу, полном повешенных, ни в поезде по дороге сюда, ни здесь... У меня не было никаких угрызений, я лишь радовался, что избежал казни, не болтаюсь на веревке в лесу повешенных! И я был совершенно спокоен, пока полковник не напомнил мне обо всем своим вероломным вопросом... Я вернулся к себе в землянку и заплакал, тайком, чтобы не заметил мой денщик... Да-да, заплакал от жалости к себе, от страха угодить на виселицу!
На лице его был такой ужас, что Апостолу стало жаль его. В наступившей тишине слышно было лишь биение их сердец, объятых одной общей тревогой... Апостолу хотелось сказать что-то утешительное этому несчастному, но губы его помимо воли прошептали:
– Лес повешенных... полный лес повешенных!..
Смутившись, он умолк и потупился.
– Теперь ты понимаешь, что полковник спросил меня неспроста, – совсем упавшим голосом произнес капитан. – И дело не в прожекторе... Они под меня подкапываются... Прожектор лишь повод проверить мою благонадежность... Понимаешь?..
Это был уже явный бред, бред измученного страхом и подозрительностью больного.
– Болога, дружище, мы теперь одной веревочкой связаны, нужно непременно уничтожить проклятый прожектор, не то...
«Нас засмеют!» – хотел с улыбкой добавить Апостол, но непослушные губы опять произнесли:
– Лес повешенных!
Ему стало не по себе, но не от стыда или чувства вины, а от какой-то исподволь подступившей к горлу неприязни.
Клапка, излив наболевшую душу, тут же успокоился и как ни в чем не бывало принялся за артиллерийские расчеты, на все лады склоняя слова «русский прожектор». Казалось, это был другой человек – сдержанный, деятельный, рассудительный, пожалуй, даже самодовольный. Вот это его поразительное перевоплощение вызвало в растревоженной душе Апостола глухую ярость. Яд ненависти растекался по жилам, отравляя все его существо. Он с трудом сдерживался, чтобы не накинуться на капитана с бранью. С гадливым чувством недоверия смотрел он на его ловкие пальцы, державшие компас и легко передвигавшиеся по карте из одной точки в другую. Причудливая тень их напоминала Апостолу силуэт виселицы...
Вскоре Клапка, бодрый и улыбающийся, удалился, оставив в сырой землянке своего нового друга, совершенно разбитого телом и душой...
6
Как только Клапка вышел из блиндажа, Болога обессиленный рухнул на табуретку и судорожно схватил компас, словно в нем надеялся почерпнуть запас сил. Все вокруг было ему постыло, да и сам он был себе противен до тошноты.
Подперев ладонью подбородок, он внимательно вглядывался во все крючки и закорючки на карте, в хитрое переплетение линий и удивлялся, как он мог раньше что-то понимать во всей этой кабалистике? Теперь это была для него китайская грамота! «А что я здесь ищу? – спросил он себя... – Что? Что?..» Один за другим подыскивал он подходящие ответы, но ни один из них не годился, ни один ничего не объяснял.
«Каким же я был желторотым щенком, изобретая формулу жизни! – со смехом подумал он. – Решительно все теории глупы и не способны предугадать ее свободного течения».
В виде порожнего бумажного кулька рисовалось ему прежнее существование, никчемное и пустое. Стыдно и больно было вспомнить, как он рьяно сопротивлялся всем своим естественным порывам, как упрямо кромсал и переиначивал себя. Вот и сегодня он всеми силами подавлял свои чувства, томил и угнетал душу...
– Проголодались, господин офицер?.. Не пора ли пообедать? – прозвучала громкая румынская речь. Денщик, громыхнув судками, встал у него за спиной.
От неожиданности Апостол вздрогнул, вскочил как ужаленный, испуганно обернулся.
– Да, да, Петре... Давно пора... давно пора... – рассеянно пробормотал он, все еще не в силах прийти в себя и, чтобы скрыть волнение, бросился на топчан, вытянулся, расслабился.
Но Петре каким-то необъяснимым крестьянским чутьем угадал его тревогу и участливо спросил:
– Дурная весточка из дому пришла, господин офицер? – и, расставляя на столике судки, вздохнув, утешил: – Ну, ничего, даст бог, уладится!..
– Какая весточка? Что уладится? – свирепо накинулся на него Апостол и вскочил с топчана. – Что ты нос суешь не в свое дело? Мало у меня фронтовых забот? Еще домашних не хватало!.. Болван!..
Солдат застыл, вытянув руки по швам и хлопая глазами. Он решительно не понимал, чем мог озлобить господина офицера.
Петре было за тридцать. Широкоплечий детина с длинными как весла руками, скуластым добродушным лицом и широко расставленными голубыми глазами, смотревшими одновременно мудро и кротко, он был похож на большого ребенка. Родом он был из Парвы, знал «господина офицера» чуть ли не с пеленок; женатый, отец пятерых ребятишек, он попал к Апостолу в денщики месяцев семь назад, и попал не случайно. Доамна Болога в одном из писем просила за него. Апостол взял его к себе в услужение, спасая от окопной жизни, и Петре платил ему душевной преданностью и заботой.
Взглянув на кроткое и растерянное лицо денщика, Апостол смутился и усовестился. Из-за чего он вспылил? В чем причина? Не из-за того же, что солдат обратился к нему не по-венгерски? Во всяком случае, теперь он глубоко раскаивался в своем поступке, готов был просить прощения и порадовался за себя: значит, жива в нем еще совесть! Помолчав, он повернулся к Петре и покаянным голосом признался:
– Не понимаю, что со мной, Петре... Душа ноет! Места себе не нахожу!.. Господи, и зачем эта война?..
Сказал и сам ужаснулся. Раньше такое признание он счел бы признаком малодушия, трусости или того хуже... А теперь так легко извинял себе непростительную слабость. Денщик, казалось, все понял и мягко, успокаивающе пояснил:
– Война – кара господня за прегрешения наши...
– Грешников карать куда ни шло, но за что же невинные страдают? – спросил Апостол.
– Господь всемудр и справедлив, коли карает, то так оно и должно. Не в смерти или страдании кара, а в житии, данном нам во испытание... Кто страждет, тот спасен будет...
Ничего не отвечая, Апостол, вздохнув, уселся за столик обедать.
Он давно знал о набожности Петре, не впервые слышал от него благочестивые речи. Набожностью Петре славился еще дома, до войны, а уж на войне сделался чуть ли не святошей. Апостол с удовольствием слушал румынскую речь – в полку их было всего двое румын, – он чувствовал, что родной язык как нельзя более подходил для разговора о спасении души, о страданиях, о господнем милосердии. Но Петре так вошел в раж, что Апостолу пришлось его прервать, перевести разговор на другое: он спросил, вспоминает ли Петре о доме... Денщик глубоко вздохнул и с нежностью заговорил о жене, о детях, о Парве, о людях, знакомых Апостолу с самого детства, – и тепло растеклось по его оттаявшему сердцу. С умилением слушал он рассказы Петре, печальные и трогательные, испытывая такое блаженство, точно душу ему врачевали небывалым чудодейственным бальзамом. Боль совсем отпустила, и исполнился Апостол любви к этому простому парню, словно стоял перед ним воплощенный в одном человеке весь румынский народ, и ему захотелось опуститься на колени, покаяться во всех прегрешениях своих. Обуреваемый этим глубоким чувством раскаяния, с замирающим от счастья сердцем, он прошептал:
– Петре, брат мой, как ты мне дорог...
Денщик, потрясенный неожиданным признанием, растерялся, понурил смущенно голову, но тут же поднял и торжественно произнес:
– С нами бог!..
7
Целую неделю прожектор не показывался. Почти все ночи подряд, желая угодить капитану Клапке, Апостол дежурил на передовом наблюдательном пункте, рядом с окопами пехотинцев. В ночной тишине, нарушаемой лишь случайными одиночными выстрелами, он блаженствовал, здесь никто не мешал ему предаваться заветным мыслям. В нем зрело новое, как он считал, основательное и глубокое понимание жизни, пронизанное чувством и верой. Он вообще все более убеждался в том, что чувство в человеке гораздо сильнее и действеннее, нежели даже самая блистательная мысль или идея. Разуму вообще не мешало бы заручаться поддержкой сердца, если ему желательно, чтобы мысль стала плотью и кровью души. Без этого разум лишь жалкое скопище суетливых мозговых клеток... Подумать только, ему понадобилось целых двадцать семь долгих месяцев, чтобы открыть такую простую истину; целых двадцать семь месяцев он постоянно насиловал себя, ища подтверждения своей нелепой «философии»; целых двадцать семь месяцев он подвергал свою жизнь опасности, хотя мог бы и не идти на фронт, если бы вовремя послушался мать и протопопа Грозу, а он все же свалял дурака и пошел, потому что так хотелось Марте... Он и сейчас, как боевой орден, носит на груди медальон, где хранится локон с ее очаровательной белокурой головки. Это Марте хотелось видеть его героем! Она и в своих редких письмах иногда называет его «мой герой»...