Пока Апостол, сидя за столом, ел, девушка, опустившись опять на корточки у печки, не сводила с него глаз. Он тоже нет-нет да и поглядывал на нее, сначала с удивлением, потом с любопытством, а под конец почти с нескрываемой симпатией. В обществе женщин он когда-то был робок и застенчив, неуклюж и неловок в разговоре с ними, а то и просто молчалив. Особенно он терялся, оставшись с ними наедине, тут уж он совсем не знал, как вести себя. Даже с Мартой он чувствовал себя стеснительно и частенько краснел как девушка... Но надев военную форму, он сразу переменился, стал развязен и даже грубоват с женщинами. На третий же день после получения офицерского звания Апостол покорил сердце одной чувствительной вдовушки, но очень скоро забыл ее в объятиях другой. Всюду, куда бы ни бросала его судьба, он заводил мимолетные романы, впрочем, женщины сами вешались ему на шею. Он не очень-то был разборчив в выборе своих дам и щедро раздаривал ласки, точно старался наверстать упущенное. И вместе с тем где-то в уголке своего сердца он пестовал чистую и неприкосновенную любовь к Марте, как бы убаюкивая свою не совсем спокойную совесть. Но глаза этой крестьянской девчонки задели самые сокровенные струны его сердца, он вдруг почувствовал себя беспомощным и неуклюжим, как бывало в юности. «Да что это я? Сдурел? – разозлился он на себя. – Поиграл в глазелки, потерял покой?» И все же он решил, что лучше ему не заглядываться на эту бойкую крестьяночку... «Она-то небось не одного из моих предшественников околдовала своими взглядами... Опытная!» – подумалось ему, и, не в силах удержаться, он опять взглянул на нее.
Но Илона смотрела на него таким простодушным и чистым взглядом, что ему стало стыдно своих глупых и гадких предположений...
Петре, взяв судки, направился к двери, решив увести с собой и девицу, чтобы дать господину офицеру возможность отдохнуть, он сделал ей многозначительный знак, но Илона то ли не поняла его, то ли прикинулась непонятливой и осталась сидеть на месте. Апостол долго молчал, уткнувшись в тарелку, не находя темы для разговора, хотя ему очень хотелось послушать ее приятный, грудной, слегка хрипловатый голос.
– А по-румынски вы говорите? – нашел он наконец, о чем ее спросить.
– Совсем немножко. Не приходится. У нас и румыны только по-венгерски говорят, – ответила она, и Апостол даже глаза прикрыл от удовольствия, наслаждаясь бархатными переливами ее голоса. Илона выждала, не спросит ли он ее еще о чем-нибудь, но он упорно молчал, и тогда она сказала, как бы поясняя: – Но в церкви батюшка завсегда служит по-румынски, только проповеди говорит по-венгерски, чтобы всем понятно было...
Апостол злился на себя: да что это он, как жеманная барышня, слова из себя выжать не может, задает какие-то нелепые вопросы. Неужто и впрямь эта разбитная крестьянская девчонка околдовала его? Голос, правда, у нее и в самом деле колдовской, завораживающий и капризный, как у избалованного ребенка. Но что же она молчит? О чем бы ее еще спросить? Апостол смотрел в ее широко открытые темные сияющие глаза, от которых, казалось, вся комната наполнялась нестерпимым блеском. Наконец, не выдержав, Апостол спросил, сколько ей лет, спросил, разумеется, шутливым тоном взрослого, интересующегося возрастом ребенка, а то она, не дай бог, невесть что себе вообразит... Илона хотела ответить, она и рот уже открыла, но тут в сенях послышалась какая-то возня, топот тяжелых ног, девушка всполошилась и, улыбнувшись, пригнулась к печке.
– Это батя... – шепнула она.
И в самом деле в дверь громко постучали, и, не дожидаясь приглашения, на пороге появился высокий костистый мужик с худощавым загорелым лицом и большими умными глазами. Апостол хотел было отчитать его и выставить за дверь, чтобы не врывался без приглашения, но тут же был обезоружен его приветливой улыбкой и дружески протянутой огромной лапищей. Скуластое лицо его от улыбки покрылось бесчисленной сетью морщинок, под седеющими усами с заостренными кверху концами показались белые молодые зубы. Хозяйским оком он оглядел комнату и вдруг заметил дочку, которая усердно, не оборачиваясь, ворошила угли.
– А ты что тут забыла? – нахмурившись, спросил он. – А нука марш отсюда, живо! Места тебе мало? Нечего мешать господину поручику!
– Чем же я ему мешаю? – попробовала оправдаться Илона. – Я до него не касаюсь...
– Ну, ну, поговори у меня! – рассердясь, сказал отец, и девушка, поднявшись, нехотя вышла из комнаты. Но как только за ней закрылась дверь, могильщик, оправдываясь, обратился к поручику: – Волей-неволей приходится девку в строгости держать, иначе не выходит... Кругом солдатня... а девка еще молодая, глупая... Вот села печь топить, а того не соображает, что помеха она вам...
Видор, по-видимому, был большой охотник поговорить, особенно с образованными господами, считая себя умным и знающим, не в пример другим сельчанам. Придвинувшись ближе к столу, завел он с господином поручиком умные разговоры, хотя тот явно не был расположен его слушать и предпочел бы вместо бубнящего голоса отца прелестный бархатный голосок его дочери. Ни скучающая сонная физиономия поручика, ни его молчание ничуть не смущали могильщика, и он продолжал бубнить без умолку. Говорил Видор о чем придется, перескакивая с одного предмета на другой. С его слов Апостол узнал, что человек он весьма состоятельный, хотя и могильщик, земли у него предостаточно, и не какая-никакая земля, а самая что ни на есть плодородная, вот только обрабатывать ее канительно в такие-то худые времена. Могильщиком он сделался всего-навсего одиннадцать лет назад, когда преставилась его супруга, царствие ей небесное, и оставила его с двумя малыми ребятишками на руках. А прежде он столярничал, спасибо отцу, что надоумил учиться ремеслу, человек с ремеслом нигде не пропадет и уж без куска хлеба не останется. А могильщиком это он уж заодно стал, все равно гробы приходилось мастерить, а где гробы, там и могилы, одно без другого не бывает. Думается ему, никакое ремесло не позорно: что могильщик, что столяр, – это бездельничать зазорно. Любой труд почетен. Нелегко ему пришлось после смерти жены, ой как нелегко, все же ребятишек на ноги поставил, а ведь сынку было всего одиннадцать годков, а Илоне и того меньше – семь. Нет, он от работы никогда не бегал. Жили бы они теперь припеваючи, кабы не война-разорительница. Сына погнали на войну, и в первый же год пропал он без вести в Московии. Уж сколько об нем слез пролито. Но мертвого разве слезами воскресишь? Упокой его душу, господи! А после того, как Румыния в войну встряла, еще горше стало жить. Вот тут-то и пошла настоящая катавасия, народ весь разбежался кто куда. А Видору куда бежать прикажете: от своего дома да от хозяйства куда же побежишь? И не прогадал, потому как румыны вели себя обходительно, вежливо, не грабили почем зря, хотя жратву, конечно, брали, а чтоб мародерничать или какое другое зло причинять – боже упаси. Венгры себя не в пример хуже ведут. А те только еду и брали, да и то при отступлении, солдаты, они и есть солдаты, какой с них спрос? А венгры, как только пришли, сразу трех мужиков повесили, а за что? Говорят, будто они румынам угождали. И Видора бы вздернули, да бог помиловал. Румыны хотели его старостой поставить заместо бежавшего... А в Фэджете, село-то там большое, шурин и посейчас старостой – и ничего... А его то за что, он всего две недели старостой и побыл... Славу богу, обошлось, простили... Скорей бы только господь над людьми смилостивился, скорей бы мир настал...
У Апостола голова опухла от его разговоров. Покончив с рассказом о себе, могильщик принялся рассуждать о делах военных, расспрашивал, что говорят в городе... Апостол не знал, как от него отделаться.
– А про замирение ничего не слыхали, господин поручик? – спросил он таинственно. – Третьего дня гостил я у шурина, того самого, что в Фэджете старостой, так там поговаривают, будто русские замиряться надумали. У шурина главный генерал на постое и штаб ихний там, так он, шурин то есть, все загодя знает... Может, вам как новичку неизвестно... А уж там господа офицеры про все знают и меж собой в открытую разговоры ведут, дескать, русские взбунтовались, воевать не хотят, замирения просят... А так ли, нет ли, одному богу ведомо... Хорошо бы!..
– Я только-только из госпиталя и никаких новостей не знаю, – сухо ответил Апостол. – Но сомневаюсь, чтобы война ни с того ни с сего окончилась, очень сомневаюсь!..
– Может, и ваша правда... – раздумчиво согласился крестьянин. – Сколько горя от нее людям да сколько еще предвидится? Хотя бы вразумил господь всемилостивый генералов да фельдмаршалов замириться, кончить проклятое смертоубийство, спас бы людей от лиха... Сами-то они, генералы, по тылам да штабам сидят, а народ в окопах мрет...
Могильщик, но всей видимости, вошел во вкус и уходить даже и не думал. Апостол решил с ним не церемониться: сославшись на неотложные дела, он резко поднялся. Каково же было его удивление, когда он увидел, что могильщик так и остался сидеть. Вне себя от возмущения, Апостол выскочил в сени и хлопнул дверью канцелярии...
Раздраженным, сердитым голосом он потребовал у фельдфебеля карту фронта, якобы для того, чтобы ознакомиться с ней немедленно. Получив требуемую карту, он опять хлопнул дверью и вышел во двор, залитый теплым весенним солнцем, и от этого теплого весеннего солнышка вдруг успокоился. Неожиданно что-то заставило его обернуться: он увидел сидевшую на приступке амбара Илону. Сидела она, уткнувшись локтями в колени и подперев ладонями лицо. При виде ее Апостол невольно улыбнулся, взгляды их встретились, но тут же он стер с лица улыбку: нечего ему на нее таращиться. Он равнодушно отвернулся, но спиной, затылком, сердцем чувствовал ее взгляд и поймал себя на том, что ему до боли хочется услышать ее нежный, бархатный, завораживающий голос...
С мыслями о ней он покинул двор, с мыслями о ней шагал по проулку и вышел на широкую деревенскую улицу. «Если простая деревенская девчонка способна мне вскружить голову и отвлечь от задуманного, – подумал он, – то впору застрелиться!» Он коснулся рукой кобуры, как бы проверяя, на месте ли револьвер, будто и в самом деле собирался пустить себе пулю в лоб.