Всю зиму Клапке жилось легко и безмятежно. На фронте все эти долгие месяцы царило затишье, жизни не угрожало ни малейшей опасности, кроме того, он весьма близко сошелся с полковником, считал его чуть ли не своим другом. Правда, национальные чувства Клапки были по-прежнему ущемлены, но он их держал про себя, за семью замками, надеясь, что когда-нибудь и это уладится... Радость от первых минут встречи с Бологой быстро прошла, уступив место привычной осторожности. Как только он понял, что Апостол не отказался от своей безрассудной затеи, он решил, что было бы благоразумнее держаться от Бологи подальше и видеться с ним как можно реже. И теперь первой его мыслью было поскорей избавиться от небезопасного гостя, благо для этого нашелся весьма благовидный предлог: Болога должен непременно навестить полковника, чья квартира находится буквально в сотне-другой метров отсюда. Апостол нехотя поднялся, а Клапка на радостях даже вызвался его проводить.
Полковник принял Бологу как нельзя лучше и тоже захотел узнать всю его историю от начала до конца, бедный Апостол, с трудом разжимая челюсти и испытывая патологическое отвращение к самому себе, в который раз за этот злополучный день принялся рассказывать о своих лазаретных скитаниях и генеральских встречах. Вместо того чтобы наметить будущий маршрут, ведь идти-то придется темной ночью, он занимался пустой болтовней... Вздохнул он с облегчением лишь тогда, когда полковник наконец отпустил его восвояси.
Возвращался он к Клапке измочаленный донельзя, еле передвигая ноги. Вдруг странное скопище людей привлекло его внимание: несколько солдат и офицеров из артиллерийского дивизиона окружили жалкую кучку пленных румын. Сердце Бологи дрогнуло, он остановился, не смея двинуться с места.
Толпа, среди которой находился и капитан Клапка, обступила смуглого, с тонкими черными усиками, оборванного и забрызганного грязью румынского подпоручика без головного убора, а чуть поодаль четыре спешившихся гусара охраняли семерых солдат, с беспокойством поглядывавших на угрюмых зевак, окруживших их командира.
Единственным желанием Апостола было как можно скорей убраться отсюда, исчезнуть невидимкой, но, увы, капитан заприметил его издали, махал ему рукой и звал по имени.
– Ах, как хорошо, что ты здесь, Болога! – сказал он, разглядывая пленного с каким-то бабским любопытством. – Ты-то нам и нужен! Полчаса бьемся с этой бестолочью, и ни в какую. То ли он в самом деле не понимает ни венгерского, ни немецкого, то ли прикидывается... Поговори-ка с ним по-румынски...
Апостол, смутившись, искоса взглянул на пленного офицера, а тощий гусарский поручик, ухватив Бологу за пуговицу мундира, стал хвастливо рассказывать, как его дозор в ложбине наткнулся на заблудившийся румынский патруль, разоружил и взял в плен. Словно сквозь сон, слышал Апостол похвальбу этого фанфарона. С каким наслаждением оборвал бы он его хвастливые разглагольствования, сказал, что целиком и полностью на стороне пленных и не далее как сегодня ночью отбудет туда, откуда они, к сожалению, выбыли... С дрожью и нерешительностью подступил он к пленному подпоручику.
– Раз уж так вышло... вам бы нужно... Раз уж вы попали в плен... – произнес Апостол виновато, почти заискивающе.
Услыхав румынскую речь, пленный нимало не удивился, лишь с презрением взглянул на Апостола и резко прервал:
– Вы обращаетесь с пленными, как варвары! Вы и есть самые настоящие варвары, дикари! Ваш офицер имел наглость ударить меня по спине палкой лишь за то, что я отказался отвечать на его вопросы, за то, что я не предаю моего отечества... и чести мундира... Это... это...
Апостол побледнел, слова подпоручика болью отозвались в его сердце, дрогнувшем, как микрофонная мембрана. Ему хотелось утешить соотечественника, протянуть ему по-дружески руку. Но он не решился так поступить и только сочувственно произнес:
– Да-да, вы правы... я понимаю... и как румын...
– Какой же вы румын? – губы пленника скривились в гадливой усмешке. – Как вы смеете называть себя румыном, если сражаетесь против своих братьев... Вы такой же, как эти... ничуть не лучше...
Больнее ужалить было нельзя. Лицо Апостола помертвело, пальцы судорожно сжались в кулак... Но не мог же он броситься на своего обидчика, не мог же вырвать у него змеиный, жалящий язык, молча проглотил он обиду, лишь скрипнул зубами... Вид у него был такой затравленный и жалкий, что впору было бы искать защиты у тех, кого он только что числил своими врагами...
– Что он тебе сказал? – вывел его из оцепенения капитан Клапка.
– Ничего... – пробормотал Апостол, медленно приходя в себя. – Он отказывается отвечать... – И, резко обернувшись к все еще что-то ворчащему подпоручику, уверенно и твердо подтвердил: – Отказывается... Отказывается отвечать...
Пленных повели в штаб дивизии. Толпа тут же рассеялась.
– Знаешь, что он мне сказал, этот подпоручик? – с горькой усмешкой спросил Апостол у капитана, когда они остались вдвоем. – Знаешь что?.. Он плюнул мне в лицо. Назвал меня предателем своего народа, слышишь, Клапка, предателем!.. И я смолчал, не двинул его по физиономии, потому что он прав... Сегодня же, сегодня же ночью я должен уйти... Больше так жить нельзя! Он не принял моего сочувствия, не принял сочувствия от предателя!.. Как это ужасно! Ужасно!..
Клапка понимал, что и Болога ждет от него сочувствия, поддержки, хотя бы просто доброго слова, но в душе было пусто, как в высохшем колодце; язык во рту будто окаменел. Клапка был не в силах выдавить из себя пи звука. Апостол подождал немного, потом тихо повернулся и сказал:
– Прощай, друг...
Капитанов денщик привел лошадь, поручик с трудом вскарабкался на нее и тронул повод.
– До свидания, Болога! – крикнул вслед капитан.
Апостолу почудилась в его возгласе насмешка, но он не стал отвечать, даже не обернулся, лишь пришпорил коня и поскакал, не оглядываясь. Казалось, целый ад ворвался к нему в душу, обжигая ее нестерпимым огнем. В адском пламени – этого Апостол боялся более всего! – готова была сгореть дотла его решимость, жалкие остатки воли... Ему опять привиделось, будто стоит он на краю пропасти, кромка осыпается, оползает, и он летит с криком вниз, в бездну... Нет! Нет! Нет! Он должен уйти сегодня, должен во что бы то ни стало, иначе всему конец!..
Но сможет ли он ночью, в темноте, отыскать нужную дорогу в чужой, незнакомой местности? И зачем только он тащился на передовую, если ничего не высмотрел, ни о чем не разузнал, ничем не заручился, а лишь потратил зря время на пустые разговоры да к имеющимся неприятностям прибавил еще несколько новых?.. Стоило ли за этим тащиться?.. А может, еще не поздно вернуться и все разведать, высмотреть? Нет, уже поздно. Так и к ночи не обернешься, а силы надо беречь. Пожалуй, перед уходом еще удастся часок-другой соснуть... Боже, как он устал! Ну, ничего, ничего! Главное, не падать духом!..
В Лунку он вернулся уже под вечер. Солнце садилось, взмыленная лошадь храпела и спотыкалась. Апостол вернул ее ездовому при больнице и хотел поблагодарить Майера за услугу, но того не оказалось ни в лазарете, ни на квартире. Случайно Апостол бросил взгляд на дом священника, увидел развалившегося в кресле на галерейке отца Константина, который, блаженно улыбаясь, озирал хозяйским оком свою «вотчину», услышал голос попадьи, распекавшей за что-то прислугу, и ему захотелось излить душу перед старым другом, священником. Апостол решительно вошел в калитку и направился к дому. В соседнем дворе с криком и гамом носились мальчишки в касках и играли в войну. Апостол шел торопливо, точно боялся опоздать.
Увидев вошедшего офицера, батюшка вскочил с кресла, благодушие с его лица будто губкой стерло, однако, узнав Бологу, он несколько успокоился, но особой радости не выразил.
– Добро пожаловать, господин офицер, – произнес он по-венгерски.
Апостол был в таком смятении, что ничего не заметил и сам машинально отвечал по-венгерски. Лицо у него пылало как в лихорадке, дрожащие губы с трудом удерживали жалкое подобие улыбки.
– Святой отец, я пришел... я хочу... исповедаться... – неуверенно, хрипло, прерывисто прозвучали слова.
Не узнал своего голоса Апостол – до того чужим показался, что испуганно огляделся: кто говорит?
– Проходите, проходите в дом, господин офицер... – приглашающим жестом указал на дверь Константин и тоже огляделся.
Апостол очутился в большой, светлой, оклеенной веселыми обоями комнате, в углу висели две иконы, а между ними зияла пустота, светлое пятно на стене, где, вероятно, тоже прежде висел образ.
Только теперь Апостол сообразил, что Ботяну говорит ему «вы» и по-венгерски. «Не от хорошей жизни этот испуг и предосторожности», – подумал он. Константин усадил его на диванчик за круглый небольшой стол, покрытый вышитой скатертью, а сам остался стоять. Апостол молчал, не зная, с чего и как начать, все слова разом выбежали из головы и вертелись где-то рядышком, неуловимые и недосягаемые. Ему стало неловко и неуютно за свое молчание, но священник не торопил его, дал собраться с мыслями и сам опустился на плетеный стул по другую сторону стола.
– Тут и послушать тебя можно, Апостол, – тихо проговорил Константин. – Тут нам никто не помешает...
– Боишься? – неожиданно спросил Апостол и обрадовался, что к нему вернулся дар речи.
– Боюсь, друг! Боюсь! Да и как не бояться после того, что я выстрадал? Собственной тени бояться станешь. Никому не приведи господи...
– Думаешь, другие не страдают? Думаешь, мне легче приходится, когда знаю, что воюю против своих?.. Нет, Константин, во сто крат мне горше!..
Тут его прорвало. Минут пятнадцать без умолку говорил он. Вся боль исстрадавшейся души выразилась в слове, страстном, неудержимом, жалобливом. Священник понурив голову слушал, боясь поднять глаза, спугнуть говорящего неосторожным взглядом. А тот, ничего не замечая, говорил, говорил. Если бы священник даже намеренно вздумал его перебить, тот бы криком заставил его умолкнуть и договорил до конца. Мало-помалу речь Бологи стала ровнее, внятней, проникновеннее, хотя глаза все еще горели лихорадочным блеском.