Лес повешенных — страница 25 из 54

– Самое страшное, Константин, что я ненавижу... ненавижу все и всех. Меня тошнит от окружающих. Просто воротит. Я одурманен ненавистью. Я ненавижу сослуживцев, знакомых, подчиненных, начальников... Воздух здешний и тот давит на меня... Если так будет продолжаться, я не выдержу... Ненависть задушит или прорвется и сокрушит все... даже помимо моей воли.

Ботяну как бы невзначай сложил руки крестом; от Апостола не ускользнул этот жест: по-видимому, батюшка ограждал себя от сатанинского наваждения, хотя продолжал внимательно слушать. Апостолу стало страшно, что он не успеет выговориться до конца, и он опять заторопился:

– Ночью я ухожу... Понимаешь, Константин, больше я здесь оставаться не могу, должен уйти... Ты догадываешься – куда... И прошу тебя, извести мою мать. Письмо я ей отправить не могу, перехватят... Не хочу ей доставлять лишние неприятности, и так у нее их будет достаточно... Потому и пришел к тебе... Не обязательно сразу, можно чуть погодя... Когда все утрясется, забудется... Оставлю тебе адрес... А ты уж с оказией, письменно или устно, извести ее... прошу...

Лицо священника покрылось смертельной бледностью. Ни жив ни мертв сидел он, сжав до синевы губы, боясь или не в силах разжать их, чтобы глотнуть воздуха.

– Ты меня убиваешь, Апостол!.. Пощади!.. – заговорил он, совладав с собой. – Я ведь только сегодня вернулся из долгих своих скитаний... Ты же знаешь, я тебе рассказывал там, в поезде... Неужто ты хочешь, чтобы меня опять упекли... Прежде за мной и вины никакой не было, а теперь как соучастника возьмут за милую душу... У меня семья! Могу ли я рисковать?.. Нет, нет, уволь!..

– Но как же так? Ты ведь румын! Ты мой друг! Ты священник, Константин! – вскричал Апостол, снова впадая в неистовство.

– Все так, – тихо согласился Ботяну. – Но я еще и человек... обычный человек... смирный, невоинственный, боязливый... Да простит меня господь... И без того обездолены мы, несчастны, заброшены на чужбину... Мало ли этого?.. Нет, нет, уволь... и прости...

Апостол неторопливо поднялся. Стоял он понурившись, удрученный, точно в воду опущенный. Мысли путались в голове, и никак он не мог их привести в стройный порядок, решить, что же ему делать дальше.

– Ты поступай так, как велит тебе бог... – напутственно и твердо произнес священник. – А нас оставь в покое! Хватит с нас своих тягот и опасностей!

Апостол поднял голову. Этот спокойный, твердый, уверенный, почти властный голос, казалось, совсем подавил его и сковал. Потянув за ремешок, Апостол взял со стола каску, медленно, вяло надел ее.

– Спасибо, друг... Спасибо, и прости! – произнес он едва слышно.

Медленно вышел он из комнаты, оставив дверь открытой. Его шатало, шел он неуверенно, и легко его было принять за слепого. В соседнем дворе все так же с воплями и хохотом носились ребятишки, играя в войну.

Как только Апостол вышел, Константин сделал движение пуститься следом. То ли он собирался остановить его и вернуть, то ли хотел сказать напоследок несколько теплых, утешительных, добрых слов, но так и остался стоять на месте, лишь осенил себя крестом, как бы благодаря бога, что не дал ему поддаться искушению.

Голова была как в тумане – выйдя на улицу, Апостол не сразу сообразил, в какую сторону ему идти. Не было сил смотреть, понимать, двигаться, шел он наобум, не разбирая пути, ноги сами вели его. Еле-еле дотащился он до своего переулка. Он настолько устал, что готов был лечь на землю и не вставать. Проскочивший мимо него фельдфебель отдал честь, но поручик Болога не поднял руки и не ответил – даже на это не хватило сил. С трудом доковылял он до дверей своего дома. В дверях, прислонясь к косяку, будто кого-то поджидая, стояла хозяйская дочь.

– Что с вами, господин офицер? – обеспокоенно спросила она. – Что с вами? Не захворали, часом?

Апостол и сам не заметил, что остановился, что стоит и смотрит на нее. Воспаленные глаза его были широко раскрыты.

– Да на вас лица нет!.. Боже мой! Давайте я вас провожу в комнату, уложу... – ласково повторяла она, растревожившись.

Звук ее бархатного, ласкового голоса на миг привел его в чувство, по телу пробежала сладостная дрожь, он, казалось, ожил, и вдруг все обиды, накопившиеся в его сердце за этот несчастливый день, разом навалились на него, в нем пробудилась больная гордость: не нужны ему ничье участие, поддержка, жалость... Резко, почти грубо отстранился он от нее:

– Оставьте меня в покое! Занимайтесь своими делами!.. Мое здоровье не касается никого, кроме меня...

6

Шатаясь, вошел он в сени и, побуждаемый нелепым желанием проверить, что сделали за рабочий день подчиненные, направился в канцелярию, однако по счастливой случайности перепутал двери и оказался в своей комнате.

Серые сумерки просачивались сюда сквозь окошки, уставленные геранью. Апостол с трудом переступил порог, слабость вновь одолела его. Комната поплыла перед глазами, в тусклом ее освещении все дрожало и прыгало. Апостол сделал два шага и тяжело рухнул на стул. Чтобы не свалиться с него, он обеими руками судорожно ухватился за край стола.

– Целый день дожидаюсь вас с обедом! Где ж это вы пропадаете? – попрекнул его Петре, бросившись к плите.

Он торопливо уже в который раз стал греть еду, надеясь, что намаявшийся за день господин офицер скажет по обыкновению: «Я голоден как волк!»

При звуке его голоса Апостол не вздрогнул, нет, а как-то болезненно поморщился и с усилием повернул голову. Почему он не заметил Петре? В комнате, что ли, слишком сумеречно, или у самого у него глаза не видят от усталости? Он хотел о чем-то сказать, спросить, но напрочь забыл о чем. Открыв рот, он смешно глотал воздух, не в силах извлечь ни звука, наконец, мобилизовав всю свою волю, отрывисто произнес:

– Постели... помоги... сапоги... посплю часок... потом уж...

Петре мигом стянул с него сапоги и, будто не замечая, что Апостол не в состоянии его услышать, о чем-то оживленно ему рассказывал. Апостол с великим трудом поднял свое тело, дотащил до кровати, и... его словно не стало. Человек лежал, не в силах двинуть ни одним мускулом, и только мозг лихорадочно работал. Мысли роились в голове, бежали одна вслед за другой бесконечным потоком, но ни одна, казалось, не оседала в памяти и, пожалуй, даже не касалась сознания. Череп наполнялся страшным гулом, причинявшим неимоверную боль. Какая-то бешеная свистопляска, дикая чехарда. Тщетно пытался он остановить ее. Ему это не удавалось. И вдруг ему повезло. Одну, бежавшую в кругу других, бежавшую вскользь мимо, он узнал и обрадовался ей, как старой знакомой, – это была мысль о сегодняшнем уходе. Но, скользнув по сознанию, она тут же исчезла, и вместо нее скакали и прыгали другие, неуловимые, убегающие, мучительные. Потом опять появилась та, единственная... и так несколько раз. Только она приносила с собой успокоение и тишину. Но тех было больше, они мельтешили неузнанные, царапали сознание, раздирая ткань времени, блаженную пустоту безначалия, сладость небытия...

Когда она возникала, та, единственная, промелькнув как яркий луч, на миг озарялось сознание, теплым дыханием наполнялась грудь, оживала застывшая в жилах кровь, – и человек, казалось, обретал крылья... Но проходил миг – и все исчезало! Вновь он лежал, сжимаемый железными тисками немощи и бессонницы. На часах вечности стрелки замерли, и время было бессильно сдвинуть их с места...

Вдруг немота разверзлась. Апостол явственно ощутил и узнал яростный голос Илоны, сказавшей на чудовищном смешении венгерского и румынского языков:

– Жар, жар! Он есть болеть! Бежит, бежит звать доктор! Скоро!.. Бежит, а я тут с ним сидеть!..

Что ответил Петре, Апостол не расслышал, ему почудился какой-то свистящий звук, вероятно, скрип открываемой двери. Он подумал: «Неужто я и в самом деле болен, как же тогда мне?..» На этом его мысль оборвалась. Чья-то мягкая, ласковая, прохладная рука коснулась его лба, и тотчас мучения кончились, сладкий, упоительный сон смежил ресницы.

Проснувшись, он первым делом попытался разлепить веки и не смог. Чей-то незнакомый голос гудел над самой кроватью, отдавался в ушах гулким эхом. Апостол попробовал пошевелить рукой – не получилось, ногой – то же самое. А голос все гудел, гудел, гудел...

«Чей же это голос? Майера? Неужто я по-настоящему болен? Нет, быть того не может. Я же был здоров».

Он сделал еще одну попытку – глаза открылись. Рядом с ним стояла Илона. Заметив его пробуждение, она радостно всплеснула руками и обратилась громко и весело к кому-то в глубине комнаты:

– Смотрите, смотрите, он проснулся!

На Апостола надвигалось что-то белое, огромное. Доктор Майер небрежно и ласково потрепал его по щеке.

– Ну-с, братец, говорил я тебе: сиди дома, – не послушался! – сказал он, улыбнувшись. – Говорил, отложи подвиги на будущее, – не послушался... Эх ты, Самсон! Помни, что врачей в некоторых, весьма редких случаях все же слушаться следует. И твой случай именно такой. Ну как? Обещаешь?

– Который теперь час? – каким-то страшным, свистящим шепотом спросил Апостол.

– Утро, братец... Но ты лежи, тебе вставать не скоро. Отлежишься недельку-другую, покуда не окрепнешь... Поправишься – и гуляй себе на здоровье...

Веки больного снова отяжелели, будто внезапно налились свинцом, а на душе стало так смутно и тоскливо, что жить не захотелось. Он долго и горестно молчал, исполненный гнетущей жалостью к себе, и едва слышно, одними губами, пробормотал:

– Умереть бы...

– Полно, полно, дружище!.. Что за вздор ты несешь? Умереть всегда успеется. На фронте умереть дело нехитрое. А вот как исхлопотать для тебя месячишко отпуска, тут еще пораскинуть мозгами придется, тут стратегический ум нужен... И займемся...

Он отошел к столу, стал шумно укладывать в саквояж свои врачебные принадлежности и ворчал:

– Какая гнусность! Какая гнусность! Гнать на фронт человека, не оправившегося от болезни, после тяжелого ранения! Варвары! Тут от отчаяния и в самом деле руки на себя наложишь!..