ми сиял лишь золотой церковный крест, сиял так близко, что до него можно было дотронуться рукой. В этом ослепительном сиянии пропадало все, что было, – все прошлое, канув в небытие, и едва приметно вырисовывались очертания того, что должно было прийти в будущем... Небесное и земное, тайное и явное слились в душе воедино, окропленные росою целой вселенной, и в каждой капле ее мерцали мириады видимых и невидимых миров. Апостол чувствовал все незримые и тончайшие нити, какими был связан с этой вселенной, как она пронизывала его бесконечным числом световых лучей; он окупался в море света, ощущая ее неуловимое колебание, пульс ее таинственной жизни. Невыразимое блаженство сильнее страсти и мучительней смерти охватило его. Он явственно осознал, что миг такого блаженства – это и есть вечность!..
Когда он, вздрогнув, очнулся и широко открытыми, удивленными глазами огляделся вокруг, в уголках его губ еще трепетал, замирая, сладостный поцелуй блаженства. Книга соскользнула с колен, упала на пол и, ненужная, валялась у ног. Дождь все еще рассыпался мелкой дробью по черепичной крыше. Вдали за церковным куполом, обильно поливаемым дождем, ширился голубой разрыв туч, обещавший солнце.
Устало сомкнув веки, Апостол сидел недвижим. Обрывки мыслей изредка проносились у него в голове и таяли, бесформенные, неопределенные... И вдруг такое острое, необъятное, такое немыслимое счастье наполнило ему грудь, что захотелось плакать от этого счастья и поделиться им со всеми, так его было много. Давно подступавшие слезы обильным потоком хлынули из глаз и потекли по исхудалым щекам, а глаза засияли самозабвенным восторгом. Долгожданное чувство доверчиво проникало к нему в душу, захватывало все уголки, укоренялось в благодатной почве. Жаркое, негасимое пламя растекалось по жилам, наполняя каждую клеточку полнокровной жизненной силой. Всем своим существом Апостол ощущал, что на этот раз любовь пришла к нему не случайной гостьей, а полноправной хозяйкой, пришла на всю жизнь, на веки вечные...
Мысли, что урывками проносились в мозгу, неуловимые и случайные, внезапно обрели стройность, связались в единое целое и ярче молнии озарили сознание счастливой догадкой: «Моя душа вновь обрела бога!»
Дождь продолжался, он лил и лил не переставая, и в его отблесках, лучась, искрился золотой крест церкви. Душа Апостола, исполненная любви, тоже лучилась и сияла. Теперь она была сродни сверкающему кресту, искрящимся каплям дождя, блистающим мокрым деревьям, светло зеленеющим полям, голубому просвету между туч, похожему на открытое во вселенную окно, да и самой необозримой вселенной. В его душе пребывал бог, и душа его пребывала в боге.
11
Под вечер дождь перестал. Тучи рассеялись, в чистом, прозрачном небе, будто многочисленные огни иллюминации в честь большого праздника, вспыхнули звезды. На следующее утро город проснулся весь в белых и розовых цветах, наполнявших воздух свежим и нежным благоуханием весны.
Выйдя утром на веранду и увидев вокруг себя всю эту восхитительную красоту, Апостол благоговейно замер, будто стал свидетелем небывалого чуда. Как же мог он целыми днями сидеть в кресле, никуда не выходя, томясь скукой и одиночеством, если кругом жили люди, если жила обновляющаяся природа, как мог он не наслаждаться каждым мигом дарованной ему жизни? Как он мог, сделавшись обладателем столь удивительной тайны, не пойти с ней к людям и не поделиться ею щедро, безоглядно, от души, ведь и они, все эти люди, нуждались также, как он, в очищающей силе любви. Он чувствовал, что теперь ничто на свете ему не страшно, ни одиночество, ни бури, ни лишения, ни соблазны. Отныне бог сопутствовал ему во всем, что бы он ни делал, от самого высокого до самого обычного, будничного. Согретый теплом этой очистительной любви, он готов был просить прощения у всех и каждого, кого обидел словом или действием.
Он радовался, как радуется ребенок, открывая для себя мир. Счастливый, сияющий бродил он по окрестностям, вступая в разговоры с крестьянами с такой доверительностью и любовью, что и они ему отвечали доверием и любовью.
Как-то дня четыре спустя доамна Болога пришла из города возбужденная, сама не своя, она узнала от Марты, что Пэлэджиешу в клубе во всеуслышание обозвал Апостола «бандитом», «врагом страны», «ниспровергателем основ» и грозил проучить его на веки вечные.
Апостол ничего не сказал, тут же собрался и ушел в город. Доамна Болога была вне себя от ужаса: что же она наделала? Разве можно было ему рассказывать об этом? Теперь он пристрелит Брылястого как бешеного пса! Целый час она места себе не находила, целый час ходила по дому, заламывая руки и набрасываясь на Родовику то за одно, то за другое, а главным образом за то, что та «последнее время совсем обленилась». Наконец Апостол вернулся, просветленный и счастливый.
– Что ты сделал, дорогой? – с замирающим от страха сердцем спросила она у сына.
– Извинился перед ним, – весь сияя, сообщил Апостол.
Дня за три до окончания отпуска пришло телеграфное предписание поручику Бологе немедленно вернуться в часть.
– Видно, плохи дела на фронте, если людей вызывают из отпуска, – простодушно заметил Апостол, сообщая матери новость.
– Это все происки твоего Брылястого! От него любой подлости жди! – уверенно заявила доамна Болога, огорчившись, что ей придется раньше времени расстаться с сыном, и досадуя, что Апостол извинился перед таким негодяем.
Но Апостола заботило не это, ему хотелось оплатить еще один долг, очистить душу от еще одной, тяготившей его вины. В конце концов он решился и после обеда направился в дом к адвокату Домше. Застал он дома одну Марту, поцеловал ей руку и, глядя ей прямо в глаза, так искренне и горячо стал просить у нее прощения, что Марта, смешавшись, робко улыбнулась, потом расплакалась, говоря, что это она перед ним виновата.
Поезд уходил на рассвете. Доамна Болога проводила сына на вокзал. Они шли узкой аллеей, шли пешком, а Петре, как всегда охая и кряхтя, тащился сзади с чемоданами. Апостол был чрезвычайно нежен и ласков с матерью.
– Ты за меня не беспокойся, мама, со мной все благополучно, теперь я на правильном пути и с него не собьюсь... А верующие и праведники имеются не только тут, но и там, на фронте...
Ударил последний звонок, доамна Болога на прощание обняла сына, перекрестила и тихо напомнила:
– Завтра начало страстной недели, не забудь... Непременно сходи в церковь... От бога, сын, не отступайся, и он тебя не оставит...
Апостол в ответ лучезарно улыбнулся, глаза его сияли благодарностью и верой.
Поезд тронулся. Доамна Болога долго оставалась на перроне, глядя вслед удаляющимся вагонам, в одном окне она видела сына, ей казалось, что и он видит ее, а в глазах его сияет проникновенный и ослепительный огонь веры. Вскоре поезд скрылся за купой яблонь, одетых как невесты в легкие подвенечные платья. Апостол и в самом деле долго стоял у окна, глядя на исчезающий в утреннем мареве родной городишко, и по сердцу его пробежала легкая тревога, может быть, горестное предчувствие на мгновенье коснулось его своим черным крылом...
ЧАСТЬ III
1
Как только поезд завернул за холм и показались первые дома Лунки, сердце Апостола дрогнуло и на миг омрачилось недобрым предчувствием. Но длилось это всего ничего, искра вспыхнула и тут же погасла, и в сердце вновь воцарились покой и радость. Апостол с надеждой высунулся в окно, высматривая невесть кого, словно этот кто-то знал о его приезде и мог ждать его на вокзале. Мелькнула старая черешня, будто в честь него вырядившаяся в снежно-белый цвет вместо прежних голых ветвей с едва намечавшимися почками, как было месяц назад.
Толпа солдат, торопившихся сесть в вагоны, стала осаждать поезд прежде, чем он остановился, скрежетнув тормозами и выпустив из трубы целый клуб пара. Глаза Апостола суетливо и тревожно заскользили по лицам собравшихся на перроне людей, хотя он убеждал себя, что поиски напрасны. И вдруг он ее увидел. Она стояла на том же месте, где и прежде, месяц назад, казалось, она так и простояла все время, не сдвинувшись ни на шаг. Ее глаза тоже тревожно и напряженно следили за вагонами. От настороженного внимания лицо казалось суровым и осунувшимся. Вдруг и она заметила Апостола, глаза оживились, губы тронула едва приметная счастливая улыбка.
Апостол спрыгнул с подножки. Еще минута – и он бросился бы к девушке, сжал бы ее в объятиях на виду у всех, так он ей обрадовался. Но какая-то властная сила приковала его к месту, заставила обернуться к выходившему из вагона Петре.
– Живей, живей, братец, где же ты там? – обратился он к денщику, увязнувшему с чемоданами среди столпившихся в тамбуре людей.
Все же краем глаза Апостол продолжал поглядывать на нее, боясь, как бы она не ушла, так и не сказав ни слова своим прелестным, обворожительным низким голосом. Поравнявшись с ней, Апостол наконец позволил себе удивиться, будто только что заметил ее.
– Что вы тут делаете, Илона? – с наигранной небрежностью спросил он.
От смущения или робости девушка тоже прикинулась удивленной.
– Ах, это вы, господин офицер? – сказала она, заливаясь краской. – С приездом вас! А мой батя сказывал, будто вас только через три дня ожидать... Он в город уехал, вот хотела встренуть, а его нет, видать, к вечеру вернется, а то и вовсе завтра...
Вдруг глаза их встретились и завороженно впились друг в друга лишь на одно мгновение, чтобы выразить все – нежность, преданность, боль, тоску... Апостол тут же отвернулся, торопливо пожал девушке руку и зашагал прочь. Рука у нее была холодна как лед. Свернув за угол, Апостол на всякий случай обернулся: Илона препиралась с денщиком, пытаясь отнять у него один чемодан, но Петре не отдавал, объясняя, что чемоданы совсем легкие, так как господин офицер оставили дома все ненужное на войне.
– Не обижайте его, Илона, – вмешался Апостол. – Пускай он несет сам. Петре – солдат, он привык таскать тяжести, к тому же он мой денщик и обязан...