— Да уж… — Виктор остановился, любуясь особо развесистым лесным гигантом. — Вашим дубам позавидует даже тот, пушкинский, с Лукоморья. Жаль, учёного кота нет.
— Почему же нет? — обиделся лешак. — А это, по твоему, кто, белочка?
Виктор глянул туда, куда указывал узловатый, словно высохший сучок, палец — и обмер. Из густой листвы на него недобро желтели глаза здоровенного баюна.
— Кхм… — он на всякий случай сделал шаг назад и едва не запнулся о корень. — И ведь не поспоришь… А песни петь он умеет?
В ответ громадный кот издал глухое то ли урчание, то ли рокот — надо признать, не лишённые некоторой мелодичности.
— Умеет, как видишь! Он вообще у нас умный. — похвастался Гоша. — Золотой цепи, правда, нет, ну да она тут и ни к чему. Вольные у нас все, что деревья, что звери.
— А сказки? — поинтересовался Ева, не отводившая от саблезубой рыси взгляда. Виктор заметил, что рука её шарила в воздухе ища и не находя шейку приклада. — Сказки-то как, говорит?
— А то, как же! — физиономия лешака со скрипом изобразила улыбку. — Только не всякий их сумеет услышать. Вы вот, к примеру — не сможете.
— А ты?
— Лешак я, или где?
Баюну, видимо, надоело созерцать двуногих, по недомыслию забредших в его владения. Он встал, зевнул, сверкнув здоровенными, в полтора пальца длиной, клыками, и бесшумно исчез в ветвях.
— Фу ты… — выдохнул Виктор. — Так и заикой сделаться недолго!
— Здесь, вообще-то, безопасно, ежели, конечно, не просто так явиться, а по приглашению, и без дурного умысла. — отозвался лешак. — Одно слово — парадиз. А дышится-то как, чуете?
И действительно — весь гигантский неф этого лесного собора был вместо ароматов воска и ладана да осторожных шагов служек, заполнен древесными стуками, шорохами, шорохами, запахами сухого мха, прелых грибов и терпким танинным духом. Солнечные лучи пробивались через непроницаемые с виду кроны, словно сквозь неровные витражные стёкла, и играли на коре, на космах лишайников, на утоптанном грунте тропы жёлтыми, изумрудными, золотыми зайчиками.
— И жёлуди, небось, лопатой гребёте? — попыталась подколоть лешака Ева. Тот глянул на неё — коротко, строго, укоризненно.
— Это ты брось. — насупился лешак. — Жёлуди — это ваше, людское, нам ни к чему. Ни один из тех, что появился здесь, в Урочище, его пределов отродясь не покидал, и впредь не покинет. Незачем это, баловство…
Словно в ответ на его тираду один из дубов вблизи тропы отозвался протяжным скрипом. Гоша с треском хлопнул себя по потрескавшемуся лбу.
— Вот же, замшелый пенёк! — посетовал он. — Тут, рядом, один ваш знакомец обретается — может, зайдём, проведаем?
— Знакомец? — удивился Виктор. — Кто?
— Я, кажется, знаю. — ответила вместо лешака Ева. — Что ж, веди, а то, и правда, не по-человечески. Кто его, страдальца, бедолагу, ещё тут навестит?
— Никогда такого не видела… — прошептала Ева. — Рассказы слышала, но, честно говоря, думала, что это всё байки. Про друидов, сами знаете, чего только не болтают…
— Ты нас с друидами-то не ровняй! — нахмурился лешак. — У них это вроде как кара, наказание. А здесь человек новую жизнь получает. Правда, непросто это, ну так и младенец в муках рождается…
На первый взгляд, в картине, открывшейся их взору, не было ничего необычного. Ну, прильнул всем телом к дубу — мало ли на свете чудаков, разговаривающих с деревьями, и готовых часами простоять вот так, в обнимку с древесным стволом? И только при ближайшем рассмотрении обнаружилось, что человек не просто прижался к коре — нет, он врос в неё, так, что правая сторона тела вместе с бедром, рукой и половиной головы не были видны. По линии раздела плоти и древесины кора истончалась, прорастая в кожу — в особенности там, где следы недавних ужасных ожогов были особенно заметны.
— Это только начало. — тихо проскрипел Гоша. — Ещё месяц, два, и кора покроет его целиком.
— Ему больно? — помедлив, спросила Ева.
Лешак кивнул.
— Путь с того света назад, на этот непростой. Из дерева Седрик выйдет уже полноценным лешаком.
— Он нас узнаёт? — осведомился Виктор. Вслед за своими спутниками он тоже понизил голос до свистящего шёпота.
— Понятия не имею. У меня-то всё по-другому было. Тогда ещё Терлецкого Урочища не было — во всяком случае, в нынешнем его виде. Постепенно корой обрастал, год за годом.
— И долго ты… того… ждал?
Гоша озадаченно поскрёб затылок. Посыпались клочья мха и мелкие веточки.
— Да, почитай, лет пять ушло.
— А ему сколько мучиться?
— Меньше, конечно. Через год своими ногами пойдёт, лешачиными.
— И видеть будет? — осведомилась Ева. — На месте единственного глаза бывшего лидера Сетуньского стана красовалась нашлёпка бурого лишайника. И это было далеко не самое страшное — Виктор хорошо помнил кровавые ямы, в которые превратились глазницы Седрика после знакомства с Пятнами на Ковре. То, что Бич тогда притащил в Нору на самодельной волокуше, мало напоминало человека — сгусток боли, страдания, оголённой, израненной плоти.
— Обязательно будет. — заверил лешак. — Может, не совсем так, как вы, человеки — но всё что нужно в Лесу различит.
— И бормотуху вашу тоже будет хлестать — ту, что на жгучих дождевиках настояна? — ехидно осведомилась медичка.
Гоша вместо ответа лишь укоризненно скрипнул.
Виктор попытался представить, каково это — месяцами, возможно, годами стоять, прильнув к дереву и ощущать, как оно медленно прорастает в кости, мышцы, нервы, заменяя их своими волокнами. Воображение отказывало.
— Мне, значит, вот так же… предстоит?
Ну, что ты! — лешак даже замахал на него руками. — Тебе же только руку надо вырастить, да и то, не целиком, только ниже локтя. Это куда проще: недельку полежишь на особом ложе, настои попьёшь… Больно, конечно, будет, не без этого — ну так не маленький, потерпишь. Потом, правда, придётся приспосабливаться.
Об истинной цели визита в Терлецкое урочище. Они заговорили чуть ли не в первый раз, до сих пор ограничиваясь намёками. Виктор, признаться, побаивался даже думать о том, как лешаки собираются вырастить ему руку взамен той, которой он лишился после близкого знакомства с особо зловредным ядом. Ева называла его Анк-Тэн, или «сок мёртвых корней» — по её словам, его рецепт был известен только в Петровской обители. В малых дозах он вызывал омертвление нервов, и если бы Ева вовремя не отняла поражённую руку, то отрава постепенно добралась бы и до других участков тела, прикончив, в итоге, жертву.
В письме же Виктору обещали не протез, а полноценную руку, способную не только выполнять все нужные движения и действия действовать, но и ощущать пальцами, ладонями, не хуже чем та, что была утеряна. Правда, с виду новая рука будет в точности, как у Гоши — корявая, покрытая потрескавшейся корой, с узловатыми, неровными пальцами-сучками.
Ева осторожно провела кончиками пальцев по обнажённой груди сетуньца.
— Тёплый… — хрипло сказала она и нервно сглотнула. Ей явно было не по себе.
Пальцы её скользнули дальше, туда, где бугристый шрам от ожога переходил в корявую дубовую кору.
— И здесь тоже… тёплый.
Гоша неловко, бочком, оттеснил её прочь от вросшего в дуб сетуньца.
— Навестили страдальца — вот и хорошо, вот и довольно. — бормотал он. Не до вас ему сейчас. И долго ещё будет не до вас. Вот обратно пойдём — ещё раз навестим, а сейчас пора нам. И так задержались из-за пруда этого гадского…
Ева неохотно подчинилась. Виктор шёл вслед за ней, с трудом сдерживаясь, чтобы не обернуться.
— Кстати! — женщина остановилась и щёлкнула пальцами. — Хорошо, что ты напомнил: мне тут надо депешу одну отправить. К вам сюда почтовые белки ведь не заглядывают?
Гоша развёл руками.
— Нельзя им. Ты вот что: мне отдай, я выйду за границу Урочища, передам. Тебе срочно надо?
— Хотелось бы прямо сейчас. А может, я сама?..
— Не… Гоша помотал головой так энергично, что клочки мха и кусочки коры снова полетели во все стороны. — По второму разу Запретный лес тебя не пропустит. — Пиши своё письмо и говори, кому. Я всё устрою в лучшем виде.
2054 год, осень
Московский Лес,
Недалеко от Живописной ул.
— Вам, молодой человек, надо знать, что делает старый Шмуль в таком трефном месте? Так слушайте ушами, что я имею сказать. Вы в курсе, почему евреи умные? Когда Создатель делал Свой Народ, он отбирал у них глупость. Так её же надо было куда-то потом поло̀жить! Поэтому он отбирал дурость у девятисот девяноста девяти евреев и отдавал её всю тысячному. И он уже вышел такой дурной, что Небо смеялось и плакало, глядя на этого шлемазла…
Шинкарь старательно копировал выговор одесского привоза, как представляли его во все времена его москвичи, судящие о предмете по Бабелю, одесским анекдотам, да полузабытому, ещё начала века, телесериалу «Ликвидация».
А может, и не копировал — те за два с лишним десятка лет, что шинок простоял здесь, между Живописной улицей и заросшей огромными чёрными вётлами набережной Москвы-реки, «одесский» говорок въелся в натуру владельца заведения. Сам он мало походил на местечкового еврея в лапсердаке и с пейсами. Высокий, худой, нескладный, с крючковатым носом, в джинсах и вязаной безрукавке поверх сорочки и атласной чёрной кипой в курчавых волосах, Шмуль являл собой образ столичного интеллигента, пытающегося приобщиться к образу предков, обитавших где-нибудь под Житомиром.
— Я, юноша, и есть тот самый, тысячный. — Он говорил негромко, протирая тарелки свисающим с плеча полотенцем, расшитым по краям моргендовидами, семисвечниками и крючковатыми буквами еврейского алфавита. Такие же украшали простенки между окнами рядом с громко тикающими часами в деревянном корпусе и гирляндами синевато-красных луковиц.
Одно слово — шинок.
— Когда все евреи уезжали в Америку, благословенную страну за океаном, — продолжал Шмуль, — я остался. Когда все евреи поехали в землю обетованную, Израиль — я тоже остался. И когда пришёл Зелёный Прилив, и все, и евреи и гои — побежали из города — я таки да, обратно остался! Зачем, спросите вы, такой молодой и умный? Ой-вэй, если бы Шмуль знал за ответ…