трументальном уже были поставлены надежные ограждения. Ну, а потом и ряд других работ удалось провернуть по заводу. Так в счастье и согласии прожили мы с мужем три с лишним года. Любил он меня, любил и Афоню. Да только я простить не могла мужу одного попрека. Ушел Всеволод в ночную смену, я наскоро собрала чемодан, подхватила сына и — на поезд. Теперь вот второй год у мамы живу, кладовщицей на складе работаю.
— Чем же вас обидел муж, что вы решились на такую крутую с ним расправу? — спросила я, пораженная смелостью и решительностью этой хрупкой, слабой с виду женщины.
А она, Лизурка, смутно и жалостливо улыбаясь, водила по узору клеенки пальчиком и молчала. Долго молчала.
— Возможно, я тогда и лишку хватила… погорячилась сверх меры, — проговорила она наконец-то в задумчивости. — Вышло так, что одному новичку палец оторвало. Ну и Всеволод прилетел домой и давай орать: «К Сурковикову не бежишь, как ко мне тогда?.. Все ведь знают, каким манером ты со мной конфликт уладила!» Вот… вот чего он мне ляпнул. Потому и уехала: не могла незаслуженную обиду простить мужу. А парень же тот, Сурковиков, ни по моей, ни по чьей другой… только по своей вине без пальца остался… А вы, Зоя Витальевна, так лапшевничек-то наш и не попробовали?
— Спасибо, — отмахнулась я. — Но как же вы дальше, Лиза, собираетесь жить?.. Ведь сыну отец нужен!
Лизурка подняла от стола глаза, и бледное до того лицо ее все так и озарилось.
— Не зря говорят: кому горе, а кому радость. Тетке Оксинье… вон какую жуткую весть письмо доставило, а мне мое — неожиданное воспарение духа. Разыскал-таки нас с Афоней Всеволод! Пишет: прости, прости, прости! И приехать разрешение вымаливает.
— Письмо нынче получили?
— Да. От соседки почтальонша сразу же к нам заскочила. Не хотите ли взглянуть, как почивает мой Афоня?.. Да и нам с вами пора укладываться.
На цыпочках мы прошли в жарко натопленную комнатку, слабо освещенную ночником с оранжевым абажурцем.
На деревянной, огороженной сеткой кроватке сладко спал, сбросив к ногам одеяло и простынку, большеголовый бутуз.
— Весь, как картинка, в отца: и ушки, и бровки, и нос горбылем, — шептала ласково Лизурка, заботливо укрывая сына. — Вот уж обомлеет от радости мой Афоня, когда прискачет отец, вот уж обомлеет!
В простенке между окном и диваном, украшенным ручной вышивкой, я вдруг увидела икону. На меня смотрел испытующе внимательно и в то же время как бы с улыбкой, простодушно-доброй, всепрощающей, необыкновенно лобастый дед с курчавой апостольской бородой. И еще… и еще столько было в этом взгляде народной, чистосердечной мудрости, что я как бы растерялась и не сразу отвела глаза от иконы — охристо-темной, с сияющим тускло, точно из дали веков, золотым нимбом.
— Вы… верующая? — спросила я, запинаясь, Лизурку. Она вся так и вспыхнула.
— Ну, что вы… я комсомолка! В этой комнатухе до прошлого года бабушка жила… после нее образ остался. Помню, говорила старая, будто чудотворная она, эта икона. Из какого-то раскольничьего скита Никола-чудотворец.
— Ваш Никола на моего дедушку похож, — вдруг проговорила я, проговорила даже для себя неожиданно. И это была правда: вот таким или почти таким, как этот мудрый Никола старинного письма, запомнился мне, девятилетней, дед Игнатий, мамин отец — удивительной доброты человек, заядлый сказочник и побасенщик.
Лизурка постелила мне в горенке на кровати, сама же легла в комнате под боком у сына.
Уснула я сразу, едва коснулась головой пуховой подушки. И хотя легли мы невероятно поздно, но в семь утра — по привычке — я уже была на ногах. Одевшись, вышла на кухню.
У Лизурки топилась печь, а сама она раскатывала тесто. На сундуке сидел, перебирая игрушки, Афоня — серьезный и сосредоточенный не по годам малыш.
— И рано встали? — спросила я молодую хозяйку.
— Рано! — кивнула она и зубами подтянула к локтю опустившийся рукав бумазейковой кофты. — Я и к соседке успела слетать.
— Ну и как там Ксения Филипповна?
— Мама сказала: под утро уснула. А до того всю ночь вопила… Все порывалась туда… к Антоше своему. Садитесь, я вам чайку свежего заварила.
Когда же я собралась уходить в редакцию, Лизурка, к тому времени отмывшая от муки приятно полноватые свои руки, сунула мне под мышку какой-то плоский сверток.
— Это вам, — шепнула она мне на ухо. — Пусть этот Никола… дедушку вашего вам напоминает.
— Да что вы такое выдумываете? — заупрямилась я. — Узнает ваша матушка… да и вообще…
— Мама у меня не шибко верующая. К тому же у нее свои иконы есть. Берите, берите! Вместо портрета дедушки он у вас будет — Никола Чудотворный.
Я не смогла отвертеться от Лизуркиного подарка — такого неожиданного для меня. А по дороге в редакцию даже и обрадовалась ему в каком-то роде. У нас дома не было ни одной фотографии дедушки Игнатия, даже самой маленькой. А сейчас вот гляну на этот образ и представлю себе деда. Я его так любила!
Я теперь не без робости и замешательства возвращаюсь домой. Я стала побаиваться своей квартирной хозяйки. Моментами на нее как бы находит. (Лизуркина мать, кроткое, безобидное создание, сказала про Ксению Филипповну с трогательной снисходительностью: «На нее и сетовать-то нельзя: разумом, старая, от горя тронулась».)
Забежала этими днями в обеденный перерыв за деньжатами, — Алла, наборщица типографии, уступила мне шерстяную кофточку, присланную ей из Перми, — а Ксения Филипповна суетятся у печки. Не в меру веселая, разнаряженная как на праздник. Увидела меня, руками всплеснула молодо:
— Зоя Витальевна! Бог-то тебя принес! А у меня радость светозарная: Антошу с часу на час жду!
Я так и оторопела. И не знала, что делать — уносить ли ноги вон из дому или сделать вид, будто ничего странного не заметила за своей хозяйкой.
Сказала, отводя в сторону взгляд:
— Я на минутку, Ксения Филипповна… рабочий день еще не кончился.
— Все небось пишешь? Ох уж вы мне писучий народец! — Старуха отерла краем передника руки. — Ну, ну, торопыга! Уж после работы не мешкай. Милости прошу на угощение.
Не помню, как я слетала к себе в светелку, как опрометью выбежала на улицу.
А вечером, прежде чем идти домой, зашла за Лизуркой.
— Проводите меня, пожалуйста. Боязливо что-то идти одной, — призналась я.
Сговорчивая Лизурка будто только и ждала моего приглашения.
— Это мы мигом. Мам, пригляди за Афоней.
Она замотала голову черным, с пунцовыми розами полушалком и так налегке — в домашнем платьице — отправилась «сопровождать» меня.
Большой кухонный стол у Ксении Филипповны был заставлен тарелками с кусками пышных, подрумяненных пирогов, домашними кренделями и ватрушками, вазочками с вареньем.
— А вот и мы, тетечка Окся! — от порога запела смелая Лизурка. — С добреньким вечером вас!
Ксения Филипповна не удивилась незваной гостье. Поклонилась — низко, церемонно. Изрекла:
— Почто без матери! Беги-ка за ней. И своего стригунка прихвати. Ноне двадцатый денек… помянем по христианскому обычаю новопреставленного раба Антона.
И весь вечер была со всеми ласкова, предупредительна. Лишь однажды немного всплакнула, показывая Лизурке фотографию сына.
Как-то в другой раз я застала хозяйку у раскрытого сундука, обитого железом. Она раскладывала вокруг себя на стульях какие-то вещи, белье и сама с собой разговаривала:
— Эту рубашечку Антоша, сокол мой ненаглядный, и надевал-то всего раз… перед самым отъездом на службу. В клуб на танцы ходил.
Заслышав скрип двери, оглянулась, кивнула мне:
— А-а, это ты, касатка. Разбираю Антошино добро. Кое-что Валетке пошлю — может, когда и вспомнит меньшего брата, а другую которую одежку людям раздам.
Показала мне белую матроску с блекло-синим выгоревшим воротником и короткие штаники с аккуратной заплаткой.
— Когда Антоше седьмой пошел… тогда я ему справила костюмчик. Цельными днями, бывало, в моряки играл.
Вздохнув, прибавила слезливо, прижимая к груди детские эти вещички, трогательные своей теперешней ненужностью:
— Себе оставлю. Как живой перед глазами стоит: шустрый, проказливый вьюн. В матросском костюмчике он, отрок, мне ноне днем пригрезился. Прилегла на сундук — голова чтой-то закруговертилась… прилегла на сундук… Ну, толечко-толечко прилегла, а он, Антоша, из кухни и вбегает в горницу. «Маманя, — кричит, — вот и я!» Глянула, и верно: как есть мой Антоша… в отроческом своем безвинном возрасте. Резвый, щеки розанами горят и весь-то здоровьем сияющий. Возрадовалась я, протянула руку, чтобы по головке стриженой сыночка погладить, а уж от слез ничего не вижу. А он, Антоша, сызнова возглашает: «Ну, почто, маманя, ты плачешь? Ты лучше на меня в последний раз погляди. Думаешь, хотелось мне, такому молодому, жизни борения и услады еще не изведывавшему, голову свою сложить?» Приподнялась тут я, вытерла глаза кулаком, а предо мной уж не отрок, а вьюноша… тот Антоша, что на карточке солдатской: в полной военной амуниции, словно бы в сраженье идти собрался. Заголосила отчаянно: «Антоша, кровинка моя!» — и на шею сыну вознамериваюсь броситься, а он отстранился, вырвал с силой руку свою из моей. И так жутко-непреклонно изрек: «Тебе не положено меня касаться. Но не тужи, не печалься, маменька, скоро мы свидимся». И… и пропал.
Протягивая в мою сторону руку, Ксения Филипповна добавила:
— Вот как вырывался, касатка, даже синяк на руке у меня образовался.
Морщинистое запястье старухи с набухшими венами обхватывала браслетом пунцово-кубовая полоса.
Вздрогнув, я прислонилась к косяку двери. Хотела в волнении спросить Ксению Филипповну: не обожгла ли она кипятком руку, да вовремя сообразила — сейчас ни о чем не надо с ней говорить… Чуть успокоившись, я робко пролепетала:
— Не буду мешать вам… Пойду к себе наверх.
Хозяйка не ответила. Она, видимо, уже забыла про меня, бережно, с любовью разглаживая на коленях форсистый сыновний шарф — алый шелк с черными витушками.
Спустя еще несколько дней, за чаем Ксения Филипповна вдруг встревоженно проговорила, вперив в меня провалившиеся глубоко, совиные глаза: