ГЛАВА ПЕРВАЯ
Прозрачные мелкие льдинки звенели и звенели у самых Вариных ног. Можно было подумать, что кто-то нарочно раструсил вдоль каменистого берега битое стекло. Стоило же поднять взгляд и посмотреть прямо перед собой, как начинала кружиться голова.
Льдины, льдины, льдины… Осклизлые синеющие ковриги, черные клыкастые глыбы, огромные, будто необитаемые, заснеженные острова… И все это колыхалось, дыбилось на помутневшей воде, бешено крутилось на сумасшедших суводях, с треском и гулом лезло на холодные пески убогого островка, узкой горбатой залысиной протянувшегося вдоль Жигулей.
Казалось, пегая, гривастая Волга взбунтовалась от берега до берега. И уж тесно ей стало в этих берегах.
Давно ли Варя остановилась у ноздреватого серого валуна, вросшего в пеструю гальку? Минут пять, не больше. А тяжелая студеная вода жадно лизала уже подножие камня урода.
Вдруг неподалеку от Вари со скрежетом и шипением на берег выползла, словно неповоротливая белуга, многопудовая глыбища. Выползла, встала на ребро и замерла, свинцово блестя отполированными гранями.
Впервые в жизни видела Варя такой хмельной, такой всесокрушающий ледоход. Стояла, не сводя с грохочущей, гудящей Волги своих синих, чуть косящих глаз — сейчас округлых и, самую малость, пугливых.
Она даже не заметила подкатившегося к ногам пушисто-белого шарика — вертучего и как бы совсем невесомого. Лохматая собачонка обнюхала Варины черные ботики с выпачканными в известке каблуками, чихнула и вздернула вверх парусом розовое ухо.
— Откуда ты взялась, пуговица? — спросила Варя.
Собака обрадованно заюлила, завертела хвостом-метелкой. И Варе захотелось погладить забавного, ну прямо-таки игрушечного пса по курчавой спинке. Но тот внезапно ощетинился, отскочил в сторону и звонко залаял.
От нефтепромысла по желобковой, бегучей, как ручеек, тропинке вышагивали двое парней в промасленных задубенелых спецовках.
— Перестань, глупая, тебя никто не тронет, — сказала Варя, пытаясь утихомирить собачонку.
А та все тявкала, точно трезвонил бубенчик. Думалось, она готова была разорвать на куски приближающихся ребят — совсем безусых юнцов.
Поравнявшись с белым шариком, тявкающим теперь еще яростнее, один из подростков вдруг рванулся к нему и схватил за веревочный ошейник. Схватил и высоко поднял над головой перепуганную насмерть собаку.
— Что ты делаешь? — только и успела выкрикнуть Варя, с ужасом глядя на сильную длинную, руку. А в следующий миг она закрыла ладонями лицо…
Варя не сразу пришла в себя, не сразу отважилась посмотреть в щелочки между пальцами.
Юнцы же, как ни в чем не бывало, преспокойно стояли на том же месте и весело ржали.
— Эх, промахнулся малость! — минуту спустя разочарованно воскликнул длиннорукий.
— Ничего, Эдька! Здорово ты ее, стервугу! — успокоил приятеля второй юнец. — Приветик, путешественница!
Поджав зашибленную лапу, собачонка сидела на продолговатой, изъеденной сырыми ветрами льдине и жалобно скулила. Льдина же медленно кружилась на суводи, в нескольких метрах от берега, кружилась, переваливалась с боку на бок, слегка погружаясь в мутную воду.
А по тропке, от домика бакенщика, бежал малец в распахнутом полушубке и голосил:
— Отдайте моего Шарика! Отдайте моего Шарика!
Варя не помнила, как она сорвалась с места, как с кулаками кинулась на парней. Бледная, с горящими гневом глазами, она вцепилась длиннорукому в лацкан брезентовой куртки.
— Лезь, сейчас же лезь за собакой, тварь ты безмозглая!
— Па-атише! — сквозь зубы протянул парень, больно ударяя Варю по руке. — Али и сама захотела искупаться?
И опять замахнулся, щуря недобрые глаза. Но тяжелый мосластый кулак не успел обрушиться на Варину голову.
Ни отпетые юнцы, ни малец в распахнутом полушубке, ни сама Варя — никто не заметил, откуда вдруг взялся на берегу этот рослый человек в синем комбинезоне, пропахшем бензином.
Схватив хулигана за руку, он преспокойно повернул его спиной к себе и пнул в мягкое место.
Варя даже не видела, как бросились наутек парни. Она дула себе на руку, налившуюся отечной краснотой, и упрямо глядела вниз, еле сдерживая слезы, на широко, упористо расставленные ноги человека в комбинезоне.
А тот, будто догадываясь о Варином душевном состоянии, ничего ей не сказал и, чуть помешкав, двинулся к берегу.
Варя не оглянулась. Не оглянулась она и в тот миг, когда за ее спиной затрещал лед.
Минутой позже раздался истошный крик:
— Дяденька, вы утопнете! Дяденька…
Это кричал малец, только что ласково говоривший своей собачонке: «Шарик, Шаринка моя, ну, прыгай вон на эту чку, а с нее сюда, на берег!»
И в это мгновенье Варя была точно каменная. Но когда подлетел все тот же мальчишка и с ходу ткнулся лиловым лицом в подол ее забрызганной талой водой юбки, ткнулся, судорожно всхлипывая, уже не в силах вымолвить слова, Варя резко обернулась.
Разгребая одной рукой льдистое крошево, другой прижимая к груди розовато-белесый комок, человек неуклюже и медленно брел к берегу. Вот показался из воды солдатский ремень, плотно стянувший его узкую талию, вот показалось колено, облепленное прозрачными слюдяными кусочками.
— Держи, мужик, своего пса! — сказал человек, выйдя на берег. Помолчал и чуть насмешливо добавил: — Сейчас, правда, он больше на крысу похож… ты его на печку да горячим молоком…
Малец схватил свою жалкую крошечную собачонку с тонким обвисшим хвостом-прутиком, сунул за пазуху и бросился со всех ног домой. Он так торопился, что забыл даже спасибо сказать высокому поджарому парню, промокшему до последней нитки.
Вдруг Варя отважилась взглянуть в лицо этому человеку. На секунду, всего лишь на одну секунду встретилась Варя с ним глазами. А они, эти его глаза: шалые, небесно-голубые, как-то дерзко и настойчиво стремились заглянуть ей в самую душеньку.
Варя потупилась. Зачем-то перекинула на грудь свою черную цыганскую косу и сердито затеребила помятый бант тонкими пальчиками в мелких ссадинах.
Казалось, они стояли друг от друга далеко. Но вот он сделал всего один шаг и сразу очутился рядом, почти совсем рядом.
— Откуда ты такая залетела в наши края? — с хрипцой, почти шепотом, сказал парень. А потом легонько, концом студеного, твердого пальца приподнял Варин подбородок.
Она не помнила ни тогда, ни позже, что ему ответила. А может, она просто промолчала, может, она не промолвила ни одного словечка? Она ничего не помнила. И тут он нагнулся и поцеловал ее, безвольную, в холодные, как лед губы.
Всегда такая упрямая и дерзкая, Варя почему-то не возмутилась этой наглой выходкой незнакомца. Она, рюха, не только не возмутилась и не закатила ему звонкой пощечины, а даже что-то пролепетала заплетавшимся от волнения языком о его промокшей одежде, о простуде, которую он непременно схватит.
— Мне не впервой! — он засмеялся. — С ветерком домчусь до гаража, там и обсохну.
И уже с откоса, стоя на подножке слоноподобного МАЗа, прокричал — тоже с хрипцой, — но уж задорно и весело:
— Смотри, никуда не улетай! Я теперь тебя на дне морском разыщу!
Как раз в это время из-за грязно-серых гнетущих туч, весь день низко висевших над Волгой и горами, и, мнилось, готовых вот-вот обрушить на неотогревшуюся еще несчастную землю хлопья сырого метельного снега, — как раз в этот миг и проглянуло закатное апрельское солнце. Проглянуло, и так все вокруг преобразилось, что уж захотелось верить: теперь совсем-совсем недолго осталось ждать тепла, настоящего, весеннего, солнечного тепла.
Но особенно как-то четко, выпукло обрисовалось в ослепительных, прямо-таки царственных лучах солнца горбатое, вилявшее из стороны в сторону шоссе, вплотную жавшееся к Жигулям, на котором все еще стоял со своей машиной стройный этот парень.
Глыбами сливочного масла засверкали пласты снега на откосе. От прямоствольных могучих осокорей протянулись ломаные фиолетовые тени, а корявый, ободранный пенек в ложбинке, который Варя до этого не приметила, подплыл в лужице талой воды.
Парень в последний раз взмахнул рукой, хлопнул дверкой, и машина легко покатилась по дороге, оставив позади себя золотистое кисейное облачко.
Варя смотрела вслед быстро удалявшейся машине до тех пор, пока глаза не застлала горячая липкая пелена.
«А губы у него… вылитые Лешкины губы», — подумала вдруг Варя и заревела во весь голос как дура. Она так про себя и подумала: «Реву как дура, и сама не знаю почему». Но сдержаться не могла, и все ревела и ревела.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Она была рада, что товарки по комнате, в общем-то славные девчонки, куда-то ушли. Так безумно хочется иногда побыть одной! Не знай, как люди будут жить через сто лет, наверно очень и очень хорошо, но и тогда, пожалуй, если ты останешься без друга, никуда не спрячешься от горькой зеленой тоски, которую Лешка называл мерехлюндией.
Варя повернулась на живот. Задребезжали пружины ненавистной ей панцирной сетки, и на пол соскользнула с края кровати книга. Но она не подняла книгу. Уперлась кулачком в подбородок и снова задумалась.
До чего же она безрассудно поступила прошлой весной: послушалась Лешку и прикатила с ним сюда — совсем в чужие ей края. Ох, безрассудно!
Правда, вначале Варю все-то, все здесь пленяло. И лесистые лохматые Жигули, такие местами еще дикие, и светлая, широкая-преширокая Волга.
На стройку городка нефтяников они приехали из Москвы большой дружной артелью. А когда добрались до этой залитой солнцем просторной поляны, с трех сторон окруженной островерхими горами, Варя так и ахнула от удивления.
Даже бывалые, тертые калачи, успевшие повидать свет, качали головами и с грустной восторженностью говорили:
— Оно, братки, в этой благодати тыщу лет проживешь и не охнешь!
А потом как-то весело, с шуточками и прибауточками, положили начало новому городу: возвели первый двухэтажный сборный дом. В этом охристо-желтом, радующем глаз особняке поселились с детишками семейные. А холостежь чуть ли не до самых заморозков вольготно, по-цыгански, жила в походных палатках. И до чего же славное это было время!
Особенно же по душе пришлись палаточные «хоромы» и вся эта еще не устроенная жизнь Лешке.
Сидя вечером у дымного костра после трудного рабочего дня, он частенько говаривал Варе, щуря свои большие, такие просветленные карие глаза:
— А знатно здесь, эге? Ни дать ни взять — тайга, глушь.
— Ну какая же здесь тайга, какая глушь? — смеялась Варя. — В полсотне километров Волжская ГЭС, по реке трехпалубные пароходы снуют, в соседнем овраге нефтепромысел…
— Э-э, Варенька, плохая ты фантазерка! — тоже смеясь, перебивал Лешка Варю. Обнимал ее за плечи и украдкой жадно целовал в припахивающие горьковатым дымком губы.
К осени в Солнечном появилось еще три сборных дома — теперь уже для нефтяников. Были построены магазин и молодежное общежитие. Только Лешке в нем не пришлось пожить и денечка.
В одно хмурое, мутное утро в конце октября — утро до чертиков нудное и слякотное — Варя провожала Лешку в армию. Прочерневший на волжском солнце, на удивление возмужавший, в плечах — богатырь богатырем, он шагал и шагал к пристани, крепко стиснув в своей очерствевшей ладони маленькую Варину руку.
Моросил надоедливый прилипчивый дождишко, которому, думалось, не будет конца до нового потопа, а Лешка брел без кепки, клоня к суглинистой хлюпающей под ногами земле свою вихрастую, рыжевато-белесую голову с высоким крутым лбом.
За всю эту долгую дорогу до крохотного дебаркадера с перекошенной щелявой палубой они оба не проронили ни слова.
Спереди и сзади месили грязь парни и девушки, жены новобранцев, их отцы и матери, иные молодайки тащили на руках хныкающих младенцев, другие, чуть подвыпив, пронзительно голосили какие-то несуразные песий под нестройное пиликание двухрядки. И Варе показалось, что все ото происходит во сне, после чтения старой-старой книги про далекую рекрутчину.
На белый и тоже, мнилось, промокший до последней нитки пароход Лешка вбежал самым последним, когда девчурка-матрос — ей до смешного не шла форменная фуражка с «крабом», — тужась и пыхтя, убирала тяжелые мостки.
— Прилунился, налетный! — прикрикнула девчурка на Лешку, легко и красиво перемахнувшего двухметровую зеленовато-черную гулкую пропасть между дебаркадером и пароходом.
А он и ухом не повел. Встал у решетчатого борта и впился в Варю огромными глазищами — тоскующими и молящими.
И вот тут-то Варе до смерти захотелось прижать к своей груди эту вихрастую, такую упрямую голову, прижать и не отпускать от себя никуда, ни за что на свете не отпускать от себя…
Она не сразу заметила, как на подушке появились серые мокрые точки. Одна, другая, третья… Варя вздохнула, до крови кусая губы, обветренные, шелушащиеся. Потом перевернула подушку другой стороной и подняла с пола книгу.
Но ни зажигать свет, ни читать не хотелось. Ничего не хотелось. И Варя сунула книгу под скомканную подушку. Зачем этот чудак Мишка без конца пичкает ее Ремарком? Ремарка с охотой прочтешь одну книгу, от силы две. А в остальные можно и не заглядывать.
Может, Варя в чем-то и не права, она не критик, это ее собственное мнение, хотя Мишка и уверяет, что Варя высказывает не свои, а Лешкины мысли.
Мишка появился здесь совершенно неожиданно, зимой. А Варя к тому времени совсем извелась, совсем истосковалась тут без Лешки и стала подумывать о том, не вернуться ли ей снова в Подмосковье, в Бруски? Ее все время звала обратно к себе сестра. И какие это были масленые писульки! Сестра обещала Варе и то и это, ну просто златые горы! Но стоило Варе раз заикнуться в письме к Лешке о своем намерении оставить Солнечное и перебраться в Бруски до его возвращения с военной службы, как тот обрушил на ее бедную разнесчастную голову столько несправедливых и злых упреков! Варя так разгневалась, что сгоряча — в тот же день — отправила Лешке совсем коротенькую телеграмму, ну всего в несколько слов:
«Больше не пиши. Знать тебя не хочу».
Вот в это как раз тяжкое для Вари время Мишка и прискакал в Солнечное, точно снежный ком на голову скатился. Вначале приезду Мишки Варя несказанно обрадовалась. Но ненадолго. А потом и он надоел. И опять засосала Варю тоска, будто подколодная змея. День и ночь, ночь и день…
Странное дело. При Лешке Варю здесь все радовало, все веселило. Умиляли ее и березки — отчаянные близнецы-сестрицы, бесстрашно стоявшие на краю обрыва, на Сторожевой горе, в одичалом уголке, про который знал лишь только Лешка. Эти семь молодых берез срослись корнями и образовали причудливый диковинный куст.
А красавицы иволги? Прижав к губам ладошку, Варя могла простоять неизвестно сколько там минут, чтобы услышать чарующий, похожий на флейту свист невидимой в чащобе иволги, где-нибудь в глухом жигулевском овраге, куда, кроме них с Лешкой, и сам леший никогда не наведывался.
Случалось, усталые, ей-ей вконец измученные, они взбирались чуть ли не по отвесной оголенной стене горного кряжа на открытую всем ветрам маковку. Взберутся, глянут вокруг, и всю усталость словно рукой снимет. А сама-то маковка — что тебе девичий сарафан — цветами усыпана. Боже ты мой, ну какие там только не росли цветы! И махровая бахромчатая петунья, и белоголовые одуванчики, и мать-и-мачеха, и оранжево-языкастый бархатец, и пронзительной синевы колокольцы — тронь лишь стебелек, и они зазвенят, зазвенят на все Жигули!
Или вот золотые крупитчатые волжские пески. Вам приходилось когда-нибудь валяться на этих жгучих, не тронутых человеческой ногой песках? Не приходилось?..
— Варяус, Варяус, ты почему в темноте валяус? — вдруг услышала Варя над самым ухом. Она вздрогнула и, не поворачивая головы, сердито сказала:
— Мишка, это что, последние правила хорошего тона? Входить в комнату, не постучавшись?
— Извини, Варяус, но я трижды бухал в дверь каблуком.
— Странно, а я не слышала. — Варя потерла ладонью лоб. — Включи, пожалуйста, свет.
Этого Мишку теперь прямо не узнать. А ведь и живет-то здесь всего каких-нибудь три месяца с небольшим. Неужели в этих Жигулях и в самом деле, как уверял Лешка, воздух необыкновенный: весь медом пропитанный?
Приехал сюда человек без кровинки в лице, весь рыхлый какой-то, будто отечный. А сейчас — гляньте-ка на него: молодец молодцом!
Стоял вот и щерился: худущий, подтянутый, с прокаленным кирпичным румянцем на небритых остроскулых щеках.
Варя улеглась на спину и продолжала пристально и серьезно разглядывать щурившегося Мишку. Вдруг она про себя улыбнулась: глянула бы сейчас Мишкина родительница на свое чадо!
Серый нараспашку ватник, серые, обвисшие сзади хлопчатобумажные штаны, огромные порыжевшие кирзовые сапоги с загнувшимися носами. В правой руке — ушанка, тоже серая, заляпанная в двух местах суриком.
Если говорить всю правду, ох и помучилась Варя с этим вертопрахом Мишкой, когда он нежданно-негаданно заявился сюда! В Жигулях только что откуролесила шалая метель и ударили трескучие морозы, а на этом удальце одежда летняя была: синий беретик блином, осеннее пальто до колен, узкие, дудочкой, брюки, и длинноносые полуботинки на кожаной тонюсенькой подошве.
И пришлось Варе срочно обходить всех парней в общежитии. Ходила и собирала — ну, ни дать ни взять как на погорельца — всякую лишнюю одежонку для спасения тела и души этого московского хлюста! А потом все пороги обила в конторе: ни один мастер на стройке не хотел брать Мишку к себе в бригаду. И это когда в рабочих руках была такая острая нужда!
— Чего ты на меня уставилась? — спросил наконец Мишка, переминаясь с ноги на ногу и все еще добродушно улыбаясь. — Не приглашать гостя присесть — это тоже новые правила хорошего тона?
— Меня интересует: отчего ты нынче такой развеселый? — пропуская мимо ушей Мишкино замечание, проговорила Варя.
— Сама знаешь, я еще на бюллетене. Вся шея в этих самых… фурункулах. А как убить время? Тут тебе ни Большого театра, ни консерватории. Ну и поплелся после завтрака в читалку. Все газеты за неделю перелистал. — Гость придвинул к Вариной кровати табуретку и осторожно сел. — Могу доложить: прочел одну научную статейку о дальнейших поисках снежного человека. И представь себе, так и взыграло настроеньице!
— По какому же поводу оно у тебя взыграло?
— Ну как же, Варяус! — Михаил поднял на Варю свои красивые нагловатые глаза. — Все старания ученых ни к чему решительно не привели: загадочный снежный человек по-прежнему остается для мира загадкой. Представь себе, что бы стало, если б этого несчастного сцапали где-то там в Тибете? Он бы сразу же окочурился. Ну да, ты не делай большие глаза. Окочурился бы как миленький! Ведь его непременно бы начали воспитывать. Перво-наперво всего бы, как барана, остригли. Потом бы напялили на него костюм и принялись бы учить… Не подумай, будто я против цивилизации и всякого там прогресса науки и культуры. Нет, конечно. Я — за! Только иным все это что-то не впрок. Да, не впрок! Мне, скажем, вот. Или моей бывшей приятельнице Ольге. Дочке известной когда-то киноактрисы… Жаль: не познакомил я тебя с ней в Брусках… Учила, учила Ольгу маман, носилась, носилась с ней. Окончила девица киноинститут, окончила, замечу, с наградой, а толку никакого… Эх, не буду!
Михаил поморщился. А через минуту, сверкнув белозубой мальчишеской улыбкой, подбросил к потолку ушанку. Поймал и снова подбросил.
— Да, чуть не забыл… про один сногсшибательный случай. Тоже почерпнул из газеты. Где-то в Кении… да, кажется, в Кении, у некоего Адамсона с самого малого возраста воспитывалась на ферме львица. Звали ее Эльзой. Такая была кроткая и ласковая львица, просто на диво! А когда ей стукнуло четыре года, чета этих самых Адамсонов решила отправить Эльзу в джунгли. Вернуть ее, так сказать, к первобытному существованию. Супруги были весьма порядочными людьми, сообщает газета, они не просто прогнали бедную изнеженную Эльзу со своей фермы на все четыре стороны, а некоторое время готовили ее к самостоятельной жизни: обучали охоте, возбуждали в ней хищнические инстинкты. Наконец Эльза покинула своих милых хозяев. А через несколько месяцев… Ты, Варяус, даже представить себе не можешь, что произошло через несколько месяцев! Вдруг львица вернулась на ферму, к немалому изумлению Адамсонов. Она притащила в зубах — одного за другим — трех маленьких детенышей. Оставив обескураженным Адамсонам львят, Эльза преспокойно, с чистой совестью, опять удалилась в джунгли. Пусть чета фермеров воспитывает ее потомство… Вот как пагубно действует излишняя цивилизация даже на кровожадных диких животных! А ты говоришь!
И Михаил рассмеялся, опять показывая свои белые, сверкающие нестерпимым блеском зубы.
Варя не сдержалась и тоже улыбнулась. Она отлично понимала: весь этот нарочито шутовский разговор Мишка затеял лишь для того, чтобы хоть как-то развеселить ее, Варю. И вот видите: достиг своего! На душе у Вари чуть-чуть посветлело. И уж не хотелось думать ни о Лешке, ни о том нахале, который так бесцеремонно чмокнул ее в губы — там, на Волге, часа два назад.
— Отвернись, я встану, — сказала Варя. Помолчав, добавила: — А почему бы тебе, Мишка, не записаться в наш самодеятельный? Правда, из тебя первосортный конферансье получится.
— Могу, — охотно откликнулся Михаил, горбя и без того сутулую спину. — Хоть сейчас. Только мне надо побриться и переодеться.
— Ну и отлично! — уже совсем весело сказала Варя. — Не хотела я нынче идти на репетицию, а из-за тебя вот придется. Закусим сейчас чем бог послал и отправимся. Можешь даже не бриться и не переодеваться: а то ты начнешь копаться…
— Нет, — не согласился Михаил и решительно встал. — Что ты там ни говори, а я пойду и приведу себя в надлежащий порядок. Авось какой-нибудь девчонке и приглянусь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Совсем недавно — какие-то там недели две назад — в лучах чистого апрельского солнца всюду вокруг еще по-зимнему сверкали снежные сугробы. И на горах, и на дне оврага, и на берегу Волги. Снег и свет, свет и снег! Глаз нельзя было поднять от этого ликующего весеннего блеска.
А тут еще первые ручьи, подтопляющие сугробы. Вода-снежница, казалось, метала искры, и были эти искры куда ярче огней электросварки!
Особенно же привольно было в эти солнечные дни на волжском берегу. Река все еще была скована льдом, но лед побурел, и на нем там и сям светились нежнейшей лазурью озера.
Здесь как-то острее ощущалось волнующее кровь дыхание талой свежести. Горы отбрасывали на заснеженный берег мягкие голубеющие тени, и взгляд отдыхал, скользя с одного сугроба на другой. Над сугробами нависли потешные тонкие козырьки, будто матовые синие абажуры.
И как ни светило, как ни припекало с утра до ночи веселое молодое солнце, но и оно не в силах было справиться с очерствевшими снежными залежами. И тут на помощь солнцу пришла живая вода.
Дня четыре назад небо вдруг принахмурилось, а к вечеру заснеженную землю побрызгал дождь. И был-то он какой-то несмелый, а вот на тебе: напугалась зима, отступила.
Встали люди поутру, а снег весь посерел, зазернился — тронулся. Тронулся журчащими ручейками и потоками. Ни пройти, ни проехать.
— Конец зимушке, — стоя на пахнущем банной прелью высоком крылечке, сказал раздумчиво сторож молодежного общежития Мишал Мишалыч (так прозвали проказливые парии этого доброго, в меру ворчливого старика). — И всему-то виной живая водица!
И хотя все эти дни после дождя небо хмурилось, порывами налетал злой, прохватывающий до самой душеньки ветер, говорливые ручьи все так же весело, наперегонки бежали к Волге, подтачивая леденцовые шапки осевшего снега.
А нынче вот снова засияло солнце. Шла Варя на стройку и нарадоваться не могла весне.
Уж показались проталины. Почему эти первые лоскутки раскисшей весенней землицы всегда так до слез волнуют? Кто знает!
Над крышей заселенного с месяц назад дома мальчишки прибили шест со скворечником. Нечаянно глянув на корявый этот шест с новой дачкой для ожидаемых из-за моря-океана птах, заботливо покрашенной ребятней светло-зеленой краской, Варя вдруг споткнулась и замерла на месте.
Над птичьим домиком увивался взъерошенный скворец. То сядет на конек, то нырнет в окошко, то выпорхнет на крылечко да так засвистит, моргая крыльями!
— Здравствуй, скворушка, здравствуй, черномазый! — сказала Варя и зашагала дальше своей дорогой.
У опоясанного лесами дома — строители готовились сдать его к маю — было особенно грязно. Всюду валялись горько пахучие тесины, битый кирпич, какие-то бочки.
Поругивая про себя нерасторопливого прораба, не позаботившегося о мостике, Варя осторожно перешла через канаву со студеной стоячей водой, доходившей до щиколоток, с трудом взобралась на обсохший бугорок. Остановилась, перевела дух. А когда наклонилась и пожухшей прошлогодней траве — надо было разыскать щепку и очистить отяжелевшие ботики от налипшей к подошвам грязи, — Варя вдруг и увидела глаза весны. Желтые цветочки-корзиночки смело и радостно таращились на небо, тоже радостно-синеющее и такое огромное-преогромное.
Присев на корточки, Варя осторожно раздвинула одеревеневшие ржавые стебли прошлогодней осоки и залюбовалась янтарными капельками, исторгавшими из своих крошечных корзиночек еле уловимый аромат меда.
Варя не прочь бы сорвать впервые увиденные ей в эту весну цветы, но она пожалела их и оставила радоваться солнцу. А чтобы какая-то недобрая нога не втоптала цветы в грязь, Варя огородила это место, точно крепостной стеной, половинками кирпича.
В гулком же пустом здании, пока еще притихшем и невеселом, пропитанном запахами олифы, столярного клея и сосновой смолы, Варю ждал новый сюрприз.
В комнате, где она должна была красить рамы двух больших глазастых окон, на одном из подоконников стояла бутылка из-под молока. Обыкновенная впрозелень пупырчатая бутылка с водой. Из ее горловины торчали подснежники на дымчатых мохнатых стебельках. Белые-белые чашечки. Из чашечек выглядывали тоненькие ножки-тычинки: кремовые, все осыпанные пыльцой.
Сцепив на груди руки, Варя долго любовалась хрупкими полупрозрачными чашечками. Чудилось: прикоснись к ним пальцем, всего лишь подушечкой пальца, и они со звоном вдребезги расколются.
Даже через телогрейку ощущали руки бешеные прерывистые толчки сердца.
Кто, кто ходил в лес за этими подснежниками? Кто принес их сюда?
Внезапно Варе подумалось: Лешка, ну да, он, кто же еще мог отважиться в позаранки топать по липкой грязи, перемешанной с крупитчатым, точно соль, зернистым снегом? Это он бродил по сырому сосняку, с полянки на полянку, выискивая среди колючего кустарника притаившиеся подснежники.
А в эту минуту, затаив дыхание, Лешка крадется на цыпочках из коридора в комнату, чтобы нежданно-негаданно обнять ее, Варю, за плечи, обнять и крепко-крепко прижать к себе.
Варя не удержалась и оглянулась, все еще держа на груди руки. Но в комнате, кроме нее, по-прежнему никого не было.
«Глупая, — упрекнула она себя. — Ну как мог Лешка оказаться сейчас здесь, в Жигулях? Он, поди, по плацу марширует… в своем далеком Львове».
И она принялась готовить кисть и белила для работы.
Весь день Варю не покидало странное ощущение светлой радости и смутной тревоги, тревоги знобящей, лихорадящей. И еще более странно было то, что не одна она, Варя, но и другие девчата и ребята из бригады тоже были настроены на какой-то возбужденный, веселый, даже отчаянный лад. Видно, всех будоражила, ломала весна.
Не усидел дома и вышел на работу Михаил, хотя в кармане у него все еще лежал бюллетень.
Медлительный, несноровистый, он прибивал в коридоре плинтуса, то и дело о чем-то задумываясь. Взмахнет молотком, стукнет по шляпке гвоздя и окаменеет в неудобной позе.
Егозливая, кругленькая Оксана, пензячка, одна из товарок Вари по комнате, острая на язык девчонка, весь день подшучивала над незадачливым Михаилом.
Пробежит с ведром, до краев наполненным раствором, мимо натужно сопящего парня и непременно споет игривым голосом частушку:
Говорят — любовь полезна,
Любовь очень вредная.
Поглядите на него —
Вся мордаха бледная!
А Михаил — ни гугу, ни слова в ответ, только еще ниже согнет свою нескладную спину.
Пройдет немного времени, и Оксана снова примется за парня.
— Товарищ москвич… Михаил Аркадьевич, подь сюда! — закричит на весь этаж. — Ты слышишь, не оглох?
— А чего у вас там загорелось? — недоверчиво отзовется Михаил.
— Живо: одна нога там, другая тут!
Подойдет Михаил к забрызганной мелом Оксане, ловко, по-мужски, орудующей маховой кистью, а она сделает вид, словно не замечает его.
— Ну, какое у вас ко мне дело? — спросит он сдержанно.
— А разве я тебя звала? — не моргнув глазом, удивится девчонка. — Да, вспомнила… Ты не знаешь, светик, почем на рынке в Порубежке молчание продают?
Все так и покатятся со смеху. Даже Михаил, и тот грустно улыбнется, поправит на шее бинт и снова к своему делу заспешит.
— И не совестно тебе над человеком измываться? — покачает головой Анфиса — длинная, как жердь, девушка — вторая Варина соседка по комнате. — Другой бы на его месте такими тебя матюшками обложил!
— Подумаешь! — перебьет рассудительную Анфису капризная Оксана, кривя тонкие накрашенные губы. — Уж и подурачиться нельзя! Иль у тебя свои виды на этого телка?
— Пустомеля! — отрежет Анфиса и надолго умолкнет. Ее строгий иконописный лик — потемневшего золота — непроницаем, точно на десяток запоров замкнут.
«О чем она думает, чем живет?» — частенько спрашивала себя Варя, исподтишка наблюдая за молчаливой, скрытной Анфисой. Та даже вышивки свои и те никому и никогда не покажет. Сядет в угол, на прибранную, непорочной белизны кровать и ковыряет иглой что-то там на круглых пяльцах. Подойди — вмиг спрячет за спину пяльцы и строго так посмотрит на тебя серыми холодными глазами: чего, мол, пристаешь, как смола. Отойди, не мешай! Вот какая она, Анфиса, только что совестившая Оксану.
А Оксана — назло подружке — снова пела:
Я не буду набиваться,
Как она набилася:
«Проводи меня домой,
Я в тебя влюбилася».
Варя то и дело украдкой заглядывалась на подснежники. Кто все-таки принес ей эти цветы? Возможно, Мишка? Или этот вот застенчивый скуластый казах Шомурад с маленькими блестящими глазами? А быть может… нет-нет! Ведь они и виделись-то всего-навсего какую-то минуту, от силы две. Нет-нет! Да и здоров ли он после… после вчерашнего купания в ледяной воде?
В обеденный перерыв Варя пошла разыскивать Михаила.
Удобно развалившись на стружках в самом конце коридора, Михаил всухомятку грыз черствую горбушку.
Варя присела с ним рядом на кучу легких, хрустящих завитков. Присела и протянула парию бутылку с молоком.
— Не брезгуй: я из горлышка не пила.
— Вот спасибо, — обрадовался Михаил, беря бутылку. — А я думал: подавлюсь. Эта горбушка времен Ивана Грозного.
— Где же ты ее откопал?
— Где, где… в тумбочке у себя… в общежитии. Сижу на мели, жду от родительницы перевода, а она…
— Ну, это уже безобразие! — возмутилась Варя. — Когда ты, наконец, научишься на свою зарплату существовать?
— А разве я не учусь? Знала б ты, Варяус, сколько я в Москве в месяц проматывал!
Помолчали. Вдруг Варя тронула Михаила за локоть:
— Мишка, как ты думаешь, если человек… нечаянно искупался в Волге… Встал на льдину, а она развалилась… Как ты думаешь, он не заболеет?
— А зачем ему вставать на льдину? — удивился Михаил. — Сейчас же ледоход!
— Ну… я же сказала тебе: нечаянно. Вылез из воды… подумай только: до ниточки промок. Воспаление легких он не схватит? А?
Поставив в ногах пустую бутылку, Михаил повернулся к Варе, заглянул ей в глаза.
— Что с тобой, Варяус? Тебе плохо?
— Нет. Откуда ты взял? — гордо вскинув голову, Варя легко встала на ноги и засмеялась. — Это я книгу одну читаю… не твоего, конечно, Ремарка… И там герой… симпатичный такой, смелый — в полынью ухнулся.
И она опять засмеялась.
А ночью Варю мучили кошмары. Сначала ей снился Лешка — измученный, отощавший. Он брел по дикому, безмолвному лесу, продираясь сквозь черную непроходимую чащобу, раня руки и лицо, по колено увязая в тинистой, гиблой хляби.
— Это ты всему виной, — шептали распухшие, кровоточащие губы. — Для тебя пошел я в лес за подснежниками… А теперь вот погибаю. Из-за тебя погибаю.
Варя стонала, металась на койке: сердце в груди разрывалось на части от жалости к Лешке.
Но вот она поворачивалась на другой бок, и начинались новые кошмары.
Зачем-то шла Варя через Волгу на другую сторону. А лед уже тронулся. Она прыгала с одной шуршащей чки на другую, с той на третью… Ноги скользили, и она то и дело падала. И чем ближе левый берег, уныло-пустынный, с песчаными тусклыми буграми, тем льдины попадались все мельче и тоньше.
«Видно, мне не видать больше белого света», — думала Варя, с тоской озираясь вокруг.
В самый последний миг — желанный берег был совсем близко, рукой подать — Варя внезапно провалилась по пояс в воду. Судорожно цепляясь руками за острые, как стекло, края льдины, она попыталась вылезти из полыньи и не могла. Не могла, потому что кто-то цепко обхватил руками ее тонкий стан, будто заковал в железный обруч.
— Ага, попалась! — торжествующе захохотал этот кто-то. — Я тебе говорил: на дне морском разыщу. И разыскал вот!
И Варя — что было мочи — закричала, закричала, взывая о помощи.
Она не сразу очнулась, не сразу узнала Анфису, склонившуюся над ее кроватью: странно белую, призрачную.
— Ну разве эдак можно? Я подумала, тебя режут, — шепотом сказала девушка, придерживая у подбородка ворот холщовой жесткой рубашки.
— Мне сон… страшный такой, — расслабленно, точно больная, и тоже шепотом проговорила Варя. — А почему так светло? Уже утро?
— Нет. Луна в окно светит.
И верно: в самое верхнее звено рамы заглядывала луна — голая, озябшая.
Анфиса неслышно опустилась на край кровати. Ласково, ровно мать в детстве, погладила Варю по щеке ладонью, горячей и сухой ладонью.
— А ты перекстись… сотвори «Отче наш», и все страхи улетучатся.
Варя оглядела немотно-глухую, как преисподняя, комнату, осиянную лунным светом — мертвенным, равнодушным ко всему живому, и ей померещилось: начинается новый кошмар.
— Не думай смеяться, я правду говорю, — шептала Анфиса. — Меня бабушка научила. Она все молитвы знала. Она и дьявола могла отогнать…
О чем еще говорила свистящим, шепелявым шепотом Анфиса, Варя уже не слышала. Тут она вдруг заснула — спокойно и крепко.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В субботу Варя ходила в соседнее село Порубежку на почту.
Хоть Варя и не хотела признаваться себе в том, что зимой погорячилась, отправив Лешке глупую, ой какую глупую телеграмму, но где-то в тайнике души уже кляла себя за эту свою необузданную горячность. И давно ждала, каждый божий день ждала от Лешки писем, а он все молчал и молчал.
Варе надо бы самой послать ему весточку, приласкаться, загладить опрометчивый шаг, да гордость девичья мешала.
Нынче под утро Варе спились блины — масляные, с румяными похрустывающими ободками, пышущие печным зноем. Проснулась, а они, блины эти самые, всё так и стоят перед глазами — страшно вкусные домашние.
И тут Варя вспомнила, горько вздыхая, как, бывало, сестра, верившая всяким снам, певуче, со смаком, тянула: «А если, случаем, блины во сне увидеть доведется, то уж непременным образом письмо получишь. Самым непременным образом!»
«А быть может, и правда, на почте лежит для меня письмо? — думала Варя, глядя в однообразно белый, как небытие, потолок. — Вдруг Лешка послал письмо «до востребования»? Оно и лежит на почте, ждет не дождется меня?»
Вот после работы Варя и отправилась в Порубежку — старинное волжское село, укрывшееся за горным кряжем от гулливых зимних метелей.
Снег в лощине уже давно весь растаял. Его спалило солнце, источили теплые ветры. Зимняя натруженная дорога тоже давным-давно рухнула. Теперь на месте когда-то укатанной полозьями и колесами машин искристо-синей бугристой дороги тянулась унылая мазутно-ржавая вязкая полоса грязи с лужицами квасной гущи. И в село строители ходили по высокой обочине, уже пообветревшей, протоптанной среди невысокого колючего кустарника.
Но в горах местами лежал снег. Последний снег. Он просвечивал сквозь неодетый еще лес. И казалось, там, на горных склонах, кто-то разбросал холсты.
Уже показались прокоптелые рубленные из сосняка сельские баньки, разноцветными лоскутками замелькали железные крыши изб, а над ними в предвечернем небе — чистом и звучном — серебрился купол приземистого собора.
В селе жили многие семьи нефтяников. Пока строители нового городка не могли обеспечить квартирами всех работающих на промысле.
При дороге, вблизи Порубежки, стояла тонкая, грустная рябина.
Варя взглянула на одинокое, ничем не приметное деревцо. Снова взглянула и заулыбалась.
В прошлую осень, в октябре, какая это была красавица! Узкие, лодочкой, оранжевые листики трепал из стороны в сторону задиристый ветер, гнул непокорную вершину, а деревцо, увешанное сверху донизу коралловыми ожерельями, не поддавалось ему.
Всем людям на диво была эта одинокая придорожная рябина, всех она радовала, у всех вызывала на губах невольную улыбку. И ее никто не трогал, никто не обрывал с нее крупных жарких бусин — ни пеший, ни конный.
Но нашлись-таки злые люди, которым захотелось погубить деревцо, полыхающее радостным огнем.
Как-то раз, недели за две до отъезда Лешки на военную службу, Варя и Лешка возвращались вечером из Порубежки к себе в Солнечное. Навстречу им несся по дороге грузовик, распуская по ветру длиннущий грязно-серый хвост пыли.
И вдруг у самой рябины машина со скрежетом остановилась, точно споткнулся норовистый конь. На миг-другой и грузовик и деревцо сразу скрылось в густом, как бы дымном, вихре.
— Нарви, Петруха, ягод, сгодятся! — донесся до Лешки с Варей глухой булькающий голос.
— А чего тута нянчиться, мы в момент под корень ее! И и кузов! — ответил другой голос, залихватски веселый, пьяный. — А дома самогоночку на ейных ягодах настоим!
И тут Лешка со всех ног ринулся к машине, пока еще еле обозначившейся в поредевшем седом облаке.
— Стойте, бандюки! — закричал он, бесстрашный, подбегая к саженного роста верзиле, уже вскинувшему топор, чтобы сразить ни в чем не повинную рябину.
У Вари и сейчас по спине пробежали мурашки, когда она вспомнила тот случай, продолжая глядеть на тихое, такое скромное теперь деревцо с набухшими лиловатыми почками.
Под Лешкиной рябиной она постояла на бестравной земле, слушая негромкую песенку овсянки, зинькающей высоко над головой, и побрела дальше.
И Варе уже верилось: ждет ее на почте письмо, его, Лешкино, письмо.
Она так торопилась, что когда пришла на почту, смуглое цыганское лицо ее все засияло в светлых бусинках пота. Она и паспорт протянула в окошечко нетерпеливой, дрожащей рукой.
Медлительная пожилая женщина в очках молча взяла паспорт и долго-долго перебирала письма. Варя со страхом смотрела на эти мелькавшие конверты в длинных пальцах, выпачканных чернилами, будто ожидала приговора.
Но вот женщина сунула в какой-то ящик пачку чужих растрепанных конвертов, видно, опостылевших ей, и так же молча возвратила Варе паспорт.
Варе хотелось спросить: «А не лежат ли у вас где-нибудь еще письма?» Но она не спросила, она не в силах была и рта раскрыть.
Шатаясь, вышла Варя из душного помещения, пропахшего сургучной гарью и клеем. Вышла на крыльцо, прислонилась плечом к распахнутой настежь сенной двери, да и простояла так до тех пор, пока не окликнул ее проходивший мимо казах Шомурад.
В серой смушковой шапке набекрень, в новом негнущемся плаще и начищенных до блеска сапогах, этот застенчивый юноша мало чем походил на многих ребят со стройки, вечно грязных, неопрятных.
— Почему скучаете тут? — спросил Шомурад, останавливаясь у крыльца, — Кого-нибудь ожидаете?
Варя мотнула головой.
— Нет, Шомурад, — не сразу сказала она, с большим усилием овладев собой. — Я никого не жду.
Постояла так еще недолго и стала спускаться вниз — медленно, слишком медленно, точно крыльцо все обледенею и она боялась поскользнуться.
— Скучно одному… сам по себе знаю, — снова заговорил Шомурад, не глядя на Варю. — Собирался в клуб на кино сходить, духу не хватило… очень даже скучно одному. Пойдем вместе, не скучно будет.
— Я домой пойду. — Чуть косящие Варины глаза, всегда с веселой смешинкой где-то там, в глубине зрачков, в этот миг были грустными, непривычно грустными. — А вы возвращайтесь-ка в клуб, Шомурад. Там девушек много бывает… познакомитесь.
Казах как-то сразу побагровел лицом. Немного погодя, он несмело опросил:
— С вами, Варя, можно?
Они долго — через все село — шли молча: Варя впереди, казах чуть приотстав.
Смеркалось: в прозрачном, но уже как бы отсыревшем воздухе, совсем еще недавно нежно розовевшем, разливалась негустая, по-весеннему трепетная просинь.
Далеко окрест разносился колокольный звон: ленивый, печальный, нагоняющий на душу тоску. Этот звон сзывал верующих к вечерне. Варе уже повстречалось несколько женщин. Молчаливые богомолки мелкими шажками семенили в церковь, похожие, точно тени, одна на другую.
«Неужели это правда… неужели наша Анфиса тоже из таких вот? — подумала Варя, глядя в бледное лицо молоденькой девушки с опущенными глазами. Та была в темном шелковом платке, туго заколотом под самым подбородком, и в коричневом пальто — совсем в обыкновенном, стандартного пошива. Девушка бережно поддерживала под локоть согнутую крючком старушку. Казалось, они обе не ступали ногами по грешной земле, а плыли по воздуху. — Она, Анфиса, вот так же… и в глаза никому не смотрит, и молчит все».
И Варя — не первый раз за последние дни — с содроганием вспомнила недавнюю глухую полночь, пугающе-светлую, призрачную полночь, и склоненную над ней — тоже призрачную — Анфису.
У самой последней, на отшибе, покосившейся избы, крытой когда-то давно соломой впричесочку, стояли две повздорившие между собой девчонки.
— Ирка-запирка! Ирка-запирка! — твердила скороговоркой одна из них, долговязая и поджарая, в красной вязаной шапочке. Она в одно и то же время молола языком и притопывала, будто козочка, ногами.
Ее подружка, пухлая, неповоротливая, закутанная в меховую шубку, молчала, то краснея, то белея от гнева. Но вот и она наконец решила развязать язык.
— А ты, а ты, — девчурка перевела дух, вытаращила глаза со стоящими в них слезинами, — а ты… ты просто никто! Вот кто ты!
И, заревев басом, бросилась опрометью к калитке.
— Ай-ай! Ка-ак неприлично… такой маленький девочка и так нехорошо ругается! — погрозил Шомурад пальцем девчонке в красной шапочке.
Красная шапочка застеснялась, хмыкнула наморщенным носом и тоже побежала прочь от покосившейся избы, из которой все еще доносились горькие басовитые всхлипывания.
И вот уже ни села, ничего не осталось вокруг, кроме горбатых гор по сторонам да раскиселившейся дороги. Теперь сумерки круто загустели, будто их окропили фиолетовыми чернилами. А из дальнего Бирючьего оврага потянуло апрельским знобящим сквознячком… И тотчас ощутимее стали запахи весны. Пахло почками, клейко-смолистыми, сластимо-горькими, пахло талой землицей и еще чем-то на удивление хмельным, будто дурман.
Шомурад начал часто и громко вздыхать. Варя приостановилась, глянула назад.
— Что с вами, Шомурад?
Тот еще раз шумно передохнул, раздувая широкие ноздри, ровно запыхавшийся на скаку иноходец. Беспомощно развел руками.
— Лучше мне одному идти… с тобой с ума пропадешь!
Хотя на душе у Вари скребли кошки, она все же не удержалась, прыснула в кулак.
— Чем это я вам не угодила?
Протянув руку, Шомурад осторожно, одними лишь подушечками пальцев, чуть коснулся упругой Вариной косы.
— Иду, иду… всю дорогу иду и твоя коса вижу. — Казах отдернул руку, словно обжегся. — Какой у тебя волос… такой бывает грива у молодой ногайский жеребенка. Совсем-совсем молодой.
И он звонко прищелкнул языком.
Варя сошла с тропинки и холодно проговорила:
— Идите-ка теперь вы впереди. Вы ведь мужчина… Я в темноте волков боюсь.
В Солнечное они пришли затемно. На лавочке у общежития восседал в тулупе и валенках с калошами Мишал Мишалыч, располневший не в меру старик с дряблым одутловатым старушечьим лицом.
— Сумерничаете, Михаил Михайлыч? — спросила Варя и присела рядом со сторожем. И лишь тут почувствовала, как она невыносимо устала. Гудели ноги, ныла поясница, а по вискам барабанили невидимые молоточки.
— А ты, девонька, нагулялась? — вопросом ответил Мишал Мишалыч, набивая табаком носогрейку и косясь на проходившего по крылечку казаха. Почему-то старик недолюбливал этого тихого парня.
— На почту ходила, а писем нет, — вдруг призналась Варя.
Старик посопел-посопел, сказал:
— Ты дай-ка мне адресок… Я его с перчиком прочищу… А ведь какой лебедь-то был! Я в твоем этом Лешке души не чаял, а он — на тебе…
— Ну что вы, Михайлыч! — Варя испуганно схватила старика за рукав тулупа. — Он хороший… он такой хороший! Это я… я во всем виноватая!
Запела скрипучая дверь, и на крыльцо выкатилась кругленькая Оксана в пальто клюквенного цвета и на диво замысловатой шляпке. От нее нестерпимо — за версту — несло дешевыми духами.
— Привет честной компании! — пропела Оксана. Помолчав, насмешливо добавила: — А тебе, Варвара, видно, парней мало? Деда непорочного хочешь в грех ввести?
Мишал Мишалыч выпустил к черному мглистому небу с редкими расплывчатыми звездочками струйку забористого, едучего дыма. Пошевелил косматыми, как у лешего, бровями и картинно подбоченился:
— А чем я тебе не жених, егоза-дереза?
Оксана фыркнула, помахала кружевным платочком.
— Ты, дед, летом кури этот свой зверобой. Наверняка все мошки в придачу с комариками враз протянут ноги!
— Ишь, вострая на язык! Ты мне не юли, а ответь напрямки: чем же я непригожий жених?
— Все бы ничего, да толст больно. — Оксана дерзко и нахально глянула старику в глаза — по-детски наивные, с прозрачной стоячей слезиной. — У теперешних невест и кроватей таких не найдется, чтобы тебя, борова, уложить!
Добродушно хихикая, старик покачал головой.
— Пустомеля. Право слово, пустомеля! А полноту мою ты не тревожь! Полнота, она того… все к старости тяжелеют. Землица наша, матушка, и та тяжелеет. Каждодневно. На сколько тыщев тонн каждый день тяжелеет.
Мишал Мишалыч вдруг выпрямился и смерил маленькую расфуфыренную Оксану долгим презрительным взглядом.
И Оксану точно вихрем с крыльца сдунуло. Скрываясь в непроглядной стынущей тьме, она яростно бормотала какие-то ругательства.
Варя встала и поплелась к себе в комнату. В коридоре ее встретил Михаил: чистый, выбритый, в модном своем московском пальто.
— Варяус, ты где… — начал было он, но Варя сердито одернула его.
— Отвяжись, Мишка, ну, что ты, клоун, в самом деле?
И он сразу сник, зачем-то спрятал за спину руки.
— Может, в кино прошвырнемся? — тихо, смиренно спросил Михаил немного погодя, плетясь вслед за Варей на некотором расстоянии.
У дверей своей комнаты Варя оглянулась.
— Вы что все… на кино нынче помешались?
— А сегодня, знаешь ли, в Порубежке иностранный фильм крутят: «Одни неприятности». Сходим? — уже совсем молящим голосом протянул Михаил.
— Спасибо. У меня своих неприятностей хоть отбавляй! — отрезала Варя и перед самым Мишкиным носом хлопнула дверью.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Варя зажмурилась. Ей не хотелось видеть снующую по комнате веселую-развеселую Оксану. Напевая себе под нос, она то роняла табуретку, то с маху грохала крышкой огромного разбухшего чемодана, похожего на ненасытного обжору, то выходила из комнаты, то входила в комнату, каждый раз хлопая дверью так, будто где-то рядом стреляли из пистолета. Невольно думалось — эта маленькая шумливая девушка поставила перед собой цель: во что бы то ни стало поднять на ноги не только Варю, но и все общежитие.
Раньше, еще девчонкой, при матери, Варя так любила воскресные дни, свободные от школьных занятий. Особенно приятно было поваляться, понежиться утром на печке. Печь топится, потрескивают в ее черной утробе сучки, в квашне всходит пахучее ноздреватое тесто, под боком у тебя лениво мурлычет ласковая кошка, и на душе сладостно покойно, безмятежно тихо.
И жилось же тогда ей, счастливой!
В деревушке, горсточкой приткнувшейся к березовой роще, школы своей не было, и Варя бегала вместе с другими голоногими толстопятыми девчонками, в соседнее село Константиново, знаменитое на Руси село. Это здесь, в Константинове, родился крестьянский поэт Сергей Есенин…
Спит ковыль. Равнина дорогая
И свинцовой свежести полынь.
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь, —
шептали Варины губы.
И она видела — отчетливо видела — и эту росную изумрудно-сизую равнину, и веселящие душеньку березовые перелески, полные птичьего щебетания, теней и блеска, и молодой полынок на пологих буграх, и ковыль — сизый, шелковистый, зыбистый, что твоя морская волна.
Знать, у всех у нас такая участь,
И, пожалуй, всякого спроси —
Радуясь, свирепствуя и мучась…
— Варвара, хватит притворяться! — неожиданно совсем рядом зазвенел Оксанин голос — Я все вижу: давно не спишь.
И не успела еще Варя поднять обведенные синевой веки, а толстушка Оксана уже прочно уселась на ее кровать.
— Послушай-ка, что я тебе выложу! — с упоением затараторила бесцеремонная Оксана. Тяжелыми локтями она уперлась Варе в грудь. — Представь: я замуж выхожу! Ей-ей не вру!
Варя посмотрела в розовеющее круглое личико подруги. И больше из вежливости, чем из любопытства, спросила:
— И за кого же?
— Представь: за Германа Семеныча.
— Это который на нефтебазе…
— Нет, нет! Тот Семен Карпыч. Очки все втирал, а у самого ни квартиры, ни сберкнижки… Нужны мне разные голодранцы! А у этого, Германа Семеныча, свой дом в Порубежке, сад, корова…
— И лысина во всю голову в придачу, — не удержавшись, сказала Варя, вспоминая последнего обожателя непостоянной Оксаны: тощего желтолицего учителя из десятилетки.
Но Варины слова не смутили отчаянную Оксану.
— Лысина? Ну и что ж! Лысиной меня не запугаешь!
— Но ведь ему… все сорок с гаком. А тебе только двадцать… Уж лучше б за бурильщика с промысла… за Петьку… все-таки парень.
Оксана на минуту оцепенела. Остановились и ее глаза, какие-то до жути пустые.
— Говоришь, за Петьку? — придя в себя, зашипела Оксана, хватая Варю за плечи. — За Петьку? Я от подлеца этого аборт сделала… Посмеялся, и был таков! «Зачем мне жениться? Девок море-океан! Любую выбирай!» — это он мне, когда я горючими слезами обливалась… Да разве такого нахального кобеля чем проймешь? «Открой-ка, смеется, каждой из вас свое сердце — в лоскутки разорвете. А сердце раз в жизни человеку дается, его беречь надо»… Вот каков он, Петька твой! — откинувшись назад, Оксана поправила на коленях новый сатиновый сарафан в пеструю клеточку, вздохнула. — А этот, Герман Семеныч, мужчина обстоятельный, не вихляй беспутный. И учитель к тому же. Мне бы только до загса его дотянуть, а уж потом шалишь — не открутится! Вот тогда, Варечка, милости прошу ко мне в гости… в собственный дом.
— Но, послушай, Оксана, ты же его не любишь… вот на столечко не любишь! Как же так можно? — вдруг начиная волноваться, загорячилась Варя. — Не ради же разного барахла ты выходишь замуж? Зачем тебе все это? Или ты уж заодно и работу собираешься бросать?
Оксана опустила голову. В глазах ее Варя увидела слезы: они вот-вот готовы были скатиться на пухлые, все еще свежие щеки.
— Не всем же везет в жизни… не все же выходят по любви, А без своего угла, без теплого слова… тоже надоело. Так надоело! А работу я и не собираюсь бросать. Нет, с работой я ни за что не расстанусь! Пусть он хоть лопнет от злости, этот мой Семеныч.
Тут в комнату неслышно вошла Анфиса. Оксана тотчас вскочила и подозрительно, с ног до головы оглядела молчаливую девушку.
— Где ты, краля, все пропадаешь? — щуря зеленеющие глаза, насмешливо, в растяжечку, запела Оксана. — Каждый субботний вечер. А по выходным спозаранку… Вроде птахи перелетной порхаешь!
Анфиса молча сняла с плеч черную плисовую кацавейку. Так же молча сложила кашемировый вишневый платок. И лишь потом повернулась зарумянившимся строгим лицом к Оксане.
— А ты мне кто — свекровь? Я за тобой не доглядываю, твоих хахалей не считаю, и ты меня не трожь!
Колючие Оксанины глазки стали еще ядовитее, еще зеленее.
— Во-он ты ка-ак! — закричала она. — Да от тебя, тихоня, ладаном попахивает… Уж не в святые ли девы ты записалась? Поклоны господу богу бухаешь? Признавайся: чего ты, красотка, вымаливаешь — райского блаженства или земной греховности?
И Оксана, взявшись за свои пухлые бока, расхохоталась.
— Перестань, Оксана! Что это вы? — сказала Варя и бросила косой взгляд на побелевшую Анфису, чем-то напомнившую ей сейчас вчерашних жалких богомолок. — Ну чего вы не поделили?
Она боялась скандала. А скандала бы не миновать: разъяренная, вышедшая из себя Анфиса уже схватила тяжелый медный чайник, намереваясь запустить им в свою мучительницу. Но тут в дверь кто-то грохнул свинцовым кулачищем, грохнул раз, другой, третий. Все так и замерли.
Шаркая подошвами выпачканных в глине ботинок, в комнату ввалился пьяненький Михаил. Пиджак нараспашку, галстук набок, а из оттопыренного кармана выглядывало горлышко поллитровки.
Преглупо улыбаясь, Михаил галантно расшаркался:
— Пришел вас, цыпоньки, проведать.
Анфиса сунула на стол чайник, стороной обошла гостя и бесшумно выскользнула в коридор.
— Оксаночка, душка! — Михаил облапил ухмылявшуюся Оксану за плечи, жарким полушепотом продекламировал:
Пахнут спелостью губы маркие.
Мы с тобой еще не на «ты».
Но глаза твои — кошки мартовские —
Ищут свадебной темноты.
Оксана отшатнулась от Михаила. Завизжала:
— Я — кошка? Ах ты, мокрогубый!
Михаил еще что-то собирался пролепетать, но решительная Оксана наградила его оплеухой.
— Вон отсюда, пьяное рыло! Я покажу тебе, как оскорблять честных девушек!
Застегивая на груди линялый халатик, Варя подбежала к очумевшему Михаилу и, не говоря ни слова, взяла парня за руку, потащила его к двери.
— Бессовестный! — уже в коридоре зашептала она, чуть не плача. — Бесчувственный! Клялся матери за ум взяться, а сам? Ни свет ни заря, а уже нализался!
— Ты, Ва-аряус, ты… ошибаешься, — бормотал огрузневший Михаил, покорно шлепая по коридору за Варей. — Ошибаешься! Я не с утра, а еще с вечера… как ты там сказала? С вечера начекалдыкался!
— И стишки тоже… неужто не противно такие читать? — все корила Михаила Варя. — Уж не твой ли московский дружок Альберт сочинил?
Михаил покрутил всклокоченной головой.
— Ему такое сроду не сочинить! Поэмку про целину в журнале тиснул… правильную, как газетная передовая. А на целину и носа не показывал. Ску-учища! Зато приятель Альберта, критик Палкин-Сосенкин, до звезд пре-пре… превознес эту галиматью!
Варя дотащила горе-гуляку до его комнаты. В большой, провонявшей табачищем комнате стояло шесть коек, но ребята все куда-то разбрелись.
Облегченно вздохнув, Варя уложила пьяного на кровать. А бутылку с недопитой водкой выбросила в форточку. Обшарив карманы Мишкиного пиджака, забрала с собой его бумажник.
— Теперь я буду выдавать тебе деньги, — сердито говорила Варя, успевая как-то ловко и проворно все делать: и вешать на спинку стула помятый пиджак, и снимать ботинки с окаменевших негнущихся ног уже захрапевшего Михаила, и укрывать его одеялом. — Я тебя, голубчик, приучу к порядку! А матери напишу: пусть ни копейки не присылает!
Потом она пошла к себе в комнату, с тоской думая о том, куда бы ей сбежать на целый день. Не хотелось больше видеть ни пьяного Мишку, ни крикливую Оксану, ни тихую, себе на уме, Анфису.
«Смотаюсь, право слово, в Бруски смотаюсь, — говорила она в утешение себе. — Смотаюсь! Леша меня бросил, теперь я одна… что хочу, то и делаю! Не зря, видно, назвали меня Варварой… Варюха-горюха… так у Шолохова в «Поднятой целине» девушку звали. И я точь-в-точь такая же Варюха-горюха!»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Под вечер Варя все же не усидела дома. И хотя ей совсем некуда было идти, решительно некуда, она стала одеваться. И делала она все как-то неловко: то задом-наперед натянет через голову вязаную кофточку, то не на тот крючок застегнет юбку.
«Пойду куда глаза глядят, — думала Варя. — Ну почему, почему у меня так тошно на душе? Уж не завидую ли я чужому, Оксаниному счастью?.. Нет, не хотела бы я себе такого «счастья».
А неунывающая Оксана, пунцовеющая что маков цвет, тем временем хлопотала вокруг стола, готовясь к встрече своего Германа Семеныча.
— Пусть, глупышка, видит, какая я хозяйка, — разговаривала сама с собой Оксана, не замечая Вари. — Кажись, ничего не забыла: и водочка на месте, и треска в масле, и к тому же фаршированные кабачки… Ба, а про сыр-то, чумная, и забыла!
По коридору волнами разгуливал удушливый чад. На кухне в этот час многие жильцы готовили обед. Пахло и горелым луком, и борщом, и жареной камбалой…
Варя чуть ли не бежала по коридору, держа у носа скомканный платок.
На крыльце она глубоко, всеми легкими, вдохнула ядреной свежести воздух, глянула вправо на скамеечку, на которой редко когда кто-либо не сидел, и, словно пораженная громом, попятилась испуганно к двери.
Как будто бы ничего особенного не было в том, что на скамейке сидел человек. Но стоило Варе увидеть даже мельком этого мужчину, увидеть лишь его широкую могучую спину, плотно обтянутую кожанкой, готовой вот-вот лопнуть, да жилистую обветренную шею — короткую, толстую, как она сразу узнала его.
Она хотела незамеченной шмыгнуть в дверь, но не успела.
— Здравствуйте, Варя! — сказал он, вставая. На крупном, тоже обветренном лице улыбались одни глаза.
«Откуда он узнал мое имя? Откуда?» Ноги не двигались, будто их гвоздями приколотили к половицам крыльца, и Варя стояла, не зная, что же ей теперь делать.
— А меня Евгением… Женькой зовут, — говорил в это время парень, подходя к чисто выскобленному крылечку, показавшемуся теперь Варе таким низеньким, приземистым. — Вы как в воду тогда глядели: прихворнул ведь я… после той собачьей истории.
И он негромко засмеялся, все еще не спуская с Вари своих веселых глаз.
Позднее Варя не раз с удивлением вспоминала, как все необыкновенно просто было потом. Не успев сказать ни «да», ни «нет», она, подхваченная под руку Евгением, уже свободно шагала с ним рядом по твердой подсохшей дороге.
До самой Порубежки им обоим было весело. Осторожно и в то же время крепко прижимая к себе Варину руку, Евгений все время что-то рассказывал. И рассказывать он умел обо всем затейливо, с шуточками.
— Водохлеб я волжский, и родители водохлебы. У меня батя — хотите верьте, хотите нет — ведерный самовар чаю после бани выпивает! — Евгений растянул в добродушной усмешке свои большие губы. — Как есть — ведерный!
Краешком косящего глаза Варя глянула на эти влажно рдеющие, слегка вывернутые губы.
— Так уж и один?
— Это что! Отдохнет батя после чая и вдругорядь отправится в баньку хлестаться веником. А вернется… и еще самовар одолеет!
Варя ахнула.
— Он у меня лесник. Все горы и долы вдоль и поперек исходил. — Евгений повел свободной рукой на громоздящиеся по сторонам пятнистые горы. Внизу они уже дымились светлой, начавшей только-только распускаться листвой, выше чернели зарослями сосняка, а еще выше (и до самого неба) — матово розовели. В глубоких же отрогах притаились синеватые, со стальным отливом, вечерние тени. — А зверье разное батя прямо нюхом чует, — продолжал Евгений. — Глянет под ноги и скажет: «Лося следы. На рассвете на водопой на Волгу ходил». Пройдет сколько-то там шагов, и еще: «А эти царапины на сосне куница оставила». Целую книгу можно составить, если б записывать батины сказы. Все обижался, когда я в шоферы махнул. А я еще до армии к машинам пристрастился.
— Давно вернулись? — спросила Варя.
— Прошлым летом. На Курилах служил. Эх, и веселая житуха была! — чуть закинув назад голову, Евгений засмеялся, обнажая зубы — крупные, плотные, один к одному. — Раз вышел такой случай… вот смеху-то было! Рассказать?
— Пожалуйста, — попросила Варя. Ей было легко идти в ногу с этим долговязым парнем, с трогательным усердием старавшимся все время приноравливаться к ее шагу.
— В последний год службы это приключилось, — начал Евгений новый свой рассказ. — Перевозили мы раз с приятелем одного офицера на другое место. Сгрузили всякий житейский скарб — честь по чести, все в исправности доставили, а офицер спиртишком нас угостил. Изрядно выпили: по стакану, а ехать далеко. Вдруг смотрю, а впереди пост. Вовремя сообразил: плохо дело. Остановил машину, вылез из кабины — и к баку. Всосал через трубку бензина глоток порядочный… противно, а все-таки проглотил. И снова за баранку, как ни в чем не бывало. А милиционер, зараза его возьми, и не остановил. Даже обидно стало… Ну, прикатили мы в гараж, поставил я машину и в конторку. А у нас одна баба… извините, женщина служила. Счетоводом. Курила, спасу нет! «Покурить, думаю, не мешает, а то с этого треклятого бензина мутит и мутит что-то». Достаю сигареты, и ее, эту женщину, угощаю. А она уж и спичкой чиркнула, огонек в ладошках подносит. Свойская такая была. Прикурил честь по чести и дунул на спичку… Дунул, а бензиновые-то пары из меня… да как вспыхнут! А пламя на эту бабу… извините, на женщину. Даже кудерки ей ненароком опалило. Вот уж посмеялись! После меня так и звали все: огнедышащим змием. А она… до того перепугалась… Никак не могла понять: откуда у меня во рту огонь взялся? С тех пор из своих рук мне прикуривать не давала. — Евгений наклонился к Варе. — Вы только не поимейте в голове… будто я всегда так… за воротник заливаю. Разве что к случаю когда.
За разговорами они и не заметили, как пришли в Порубежку. В селе было по-весеннему оживленно, по-весеннему тепло.
В центре широкой площади взгромоздилась на столб труба-репродуктор. Из этой сверкающей глотки далеко во все стороны лилась разудалая, как весеннее половодье, русская песня. Пел Скобцов, любимый Варин артист.
— Давайте послушаем, — попросила Варя, впервые прямо, не таясь, глянув Евгению в глаза.
Они отошли к некрашеному дощатому палисаднику. Над их головами нависла ветка осокоря с молодыми усиками-листочками.
А на самой вершине высоченного дерева шла своя кипучая грачиная жизнь. Грачей в Порубежке по весне всегда бывало много. Сядет грач на толстый перекрученный сук, повертит вправо-влево головой, нагнется и, точно острыми ножницами, отрежет длинным клювом тонкую веточку. А потом взовьется вверх, неторопливо махая большими крыльями. На фоне сочно синеющего апрельского неба грачиные крылья казались непомерно большими и жгуче черными.
Вечером они пошли в кино. Они даже не знали, какая нынче картина: просто не успели посмотреть на рукописную афишку.
Билеты достались плохие — последний ряд, но они не тужили. Зазвенел звонок, и подхваченные толпой, цепляясь друг за друга, чтобы не потеряться — Евгений впереди, Варя за ним, — устремились в зрительный зал клуба. Перед этим уже было два сеанса, и в непроветренном зале стояла банная духота. Пахло калеными семечками и мятными карамельками.
Картина оказалась совсем неинтересной, хотя в ней рассказывалось про любовь. Колхозную свинарку полюбил городской парень-механик, приехавший в деревню на уборку урожая. То и дело показывали свинарник, откормленных хряков или полевой стан, комбайны… В другой бы раз Варя не усидела тут ни за какие деньги и сбежала бы домой, но сейчас — поразительное дело — ей все как будто нравилось в этом производственно-любовном фильме.
Варя с Евгением сидели на длинной, во всю ширину зала лавочке, сидели плотно-плотно друг к другу (с обеих сторон, ровно тисками, их сжимали другие зрители). Еще с самого начала сеанса Евгений осторожно взял ее маленькую руку и спрятал в своих горячих шероховатых ладонях, будто сунул в горнушку.
Так они и просидели, не имея возможности даже пошевелиться, все эти полтора часа, показавшиеся им одним мигом.
Как-то раз, чуть ли не в конце сеанса, когда молодые герои фильма наконец-то свиделись друг с другом поздним вечером, после производственного совещания, и свинарка, размахивая руками, стала доказывать любимому необходимость механизации доставки в свинарник кормов, Евгений, воспользовавшись темнотой в зале, потянулся к Варе сухими трепетными губами. Она вовремя отвернулась, умоляюще прошептав: «Не надо». Но Евгений все-таки поцеловал, поцеловал в шею, около уха, а потом прижался щекой к ее пылающей щеке…
На улице Варе захотелось пить, и Евгений стремглав побежал в клубный буфет. Вернулся он с бутылкой теплой клюквенной воды и двумя пирожными, жесткими, как булыжник.
Встали в стороночке, за кинобудкой, обитой листовым железом. Пили по очереди из одного бумажного стакана. Скоро в бутылке ничего не осталось. Грызли пирожные, посмеивались над стойкой свинаркой из фильма, с огоньком говорившей о своих хряках даже в тот момент, когда ее целовал потерявший голову от любви механик, уже твердо решивший не возвращаться в город. В Солнечное тронулись не сразу, а чуть позднее, еще с часок погуляв по затихшим улицам Порубежки.
И снова Варе было легко и весело с Евгением.
Небо заволакивала грозовая туча. Она наползала откуда-то из-за села, неслышно, без ветра, устрашающе черная, зловещая. И лишь там, за Волгой, еще теплилась беззащитная блекло-зеленеющая зоревая полоска с одинокой, но так смело и дерзко сверкающей звездой.
Замелькали редкие, расплывчатые огоньки Солнечного, когда у Вари вдруг подвернулась нога. Это произошло в самом диковатом месте: слева и справа к дороге подступал насторожившийся ракитник, за ним дыбились горы.
— Больно? — участливо спросил Евгений, приседая перед Варей на корточки и с детской боязливостью ощупывая подвернувшуюся ногу.
— Нет… сейчас ничего, — не совсем уверенно сказала Варя.
И тогда он решительно поднялся н, как былинку, подхватил Варю на руки.
— Что ты делаешь… пустите, Женя, пустите, а то я рассержусь! — залепетала Варя.
Но Евгений не послушался. Бережно прижимая Варю к своей груди, словно малого ребенка, он зашагал дальше по-прежнему легко и споро.
Лишь неподалеку от общежития Евгений, уступая Вариным мольбам, опустил ее на землю. Она сразу же метнулась к дому, на ходу прокричав: «Спокойной ночи!»
В комнате было темно.
«Вот и хорошо… наверно, спят», — подумала Варя про Оксану и Анфису. Ощупью, на цыпочках, добралась до своей кровати. Она все еще чему-то радовалась, сама не зная чему.
Тихонько раздевшись, легла на приятно студеную постель и тотчас уснула — впервые со дня отъезда Лешки без мыслей о нем.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дня через три в теплый по-майски полдень нежданно-негаданно ослепительно блеснула языкастая молния. И тут же раскатисто ахнул гром, первый гром ранней грозы-торопыги.
Девчата красили в это время крышу почти совсем готового к сдаче дома. Они так перепугались, что сразу же, одна обгоняя другую, кубарем скатились в чердачное окно.
В этой суматохе Варя чуть не потеряла с головы развязавшуюся косынку. Тугая черная, с просинью, коса, уложенная на затылке кольцами, внезапно упруго развернулась и хлестнула Варю по спине.
И опять вполнеба полыхнула молния, осияв сумрачный чердак беспокойным заревым пламенем, и опять бабахнул гром, теперь еще оглушительнее, еще раскатистее.
«Пречистая богородица», — прошептала, как послышалось Варе, побледневшая Анфиса, прячась в глубь чердака.
На удивление молчаливая все эти дни Оксана устало присела на ящик с песком, поджав к подбородку колени, присела и замерла.
А Варя высунулась в окно и подставила разгоряченное, еще более посмуглевшее в последнее время продолговатое лицо под косо хлеставшие струи. Стояла и улыбалась.
Умылись светлым освежающим дождем возле дома клены — все рослые, статные, будто родные братья. Сочно заблестела и поляна, убравшаяся молодой травкой, с лиловатыми островками лютиковой ветреницы. А вот горы, наоборот, чуть-чуть затуманились, чуть-чуть принахмурились. Зато Волга взблескивала из-за выстроившихся по берегу осокорей серебристой чешуйчатой рябью.
По новой улице строящегося городка, еще пока на заасфальтированной, а всего лишь выстланной битым известняком, бегали, приплясывая, веселые мальчишки.
Глядя на оранжевые, зеленоватые, белые дома, возведенные еще в прошлом году, окропленные спорым дождем, Варя подумала: «Ведь все это мы делали. И невмоготу порой было с непривычки, и плакала ночью не раз, тайком от людей зарывшись лицом в подушку, а вот… И дома эти, построенные на месте, где худая трава росла, и ребятишки эти… Хорошо! Останусь ли здесь жить и дальше, уеду ли, только никогда не забуду: есть на земле такой уголок, такой… который и я старалась лучше, красивее сделать для людей!»
И только протянула Варя горсточкой сложенную ладошку под серебряную ниточку-струну, сбегавшую с крыши, как на нее тотчас села, неизвестно откуда взявшись, бабочка-крапивница.
«Ах ты, гулена!» — тихо, про себя засмеялась Варя, поднося руку близко-близко к глазам. Бабочка по-прежнему доверчиво сидела на влажной, забрызганной и краской и дождинками, ладони. Сидела, поводя тонкими усиками. Ее сложенные крылышки были похожи на черный пиратский парус.
Дождь вскоре перестал, и девушки снова взялись за свои кисти. В этот день работали допоздна.
В общежитие Варя возвращалась уставшей, но все в том же приподнятом настроении. Шла и думала о новом доме, который они днями сдадут, думала о Мишке, уже ставшем в бригаде своим человеком…
Обедали они с Михаилом на кухне, пристроившись у окна за шатким столиком. Кроме них, здесь никого не было. После своей воскресной выпивки Мишка стеснялся Оксаны и в комнату к Варе не заходил.
Михаил долго молчал, усердно работая ложкой. Кажется, впервые в жизни ему довелось поесть такой вкусной картофельной похлебки.
— Знаешь, Варяус, я под твоей опекой… не подумай, что льщу… прямо-таки воскресать начинаю. Честное благородное! — сказал Михаил, придвигая к себе стакан с чаем.
— А ну тебя! — отмахнулась Варя. — Лучше скажи, как там в Брусках? Как родители поживают? Вчера тебе, говорят, письмо было?
— И не одно, а даже два. В родных пенатах все в порядке… жизнь идет размеренно и чинно. Неутомимый родитель все проектирует. Теперь античные колонны уже не в моде. С колоннами все покончено. Теперь по его проектам строят жилые дома, похожие друг на друга, как близнецы. Эдакие высокие и длинные коробки-казармы. А родительница… она бдительно руководит домработницей, создает уют и еще… тоскует о своем неразумном чаде, вконец загубившем младую свою жизнь.
— Перестань, зачем же ты так… про родителей? — покачала головой Варя.
— А разве я что-то непотребное про них сказал? — с детской наивностью удивился Михаил. — Они люди по-своему неплохие, конечно… Родительница даже намерена отважиться приехать в июне в эти страшные дебри… то есть сюда, в Жигули. Да я ее думаю отговорить. Зачем старушке расстраиваться? Правда? Лучше уж я сам в отпуск съезжу в Москву. — Он опять взялся за стакан. Помолчал. — Это я тебе тайну одного письма раскрыл. А второе… второе получил от Ольги. Обещает выслать номера журнала «Иностранная литература». С нашумевшей «Триумфальной аркой». Конечно, она до безумия восхищена романом. Пишет: веду примерно такой же образ жизни, как герои Ремарка. Для полной иллюзии не хватает лишь одного: знаменитого кальвадоса.
— Ох, Мишка, я все забываю отдать тебе книгу… «Жизнь взаймы», — сказала Варя. — Я сейчас сбегаю и принесу.
— Посиди, куда торопиться? — Михаил окинул взглядом закопченную кухню и улыбнулся, как-то жалко улыбнулся. — Здесь, знаешь ли, даже уютно. А самое главное — приятно посидеть вдвоем. Довольно-таки редкое удовольствие в нашем общежитии… О чем это я тебе говорил? Да, об Ольге… Видишь ли, по своей ужасной рассеянности она около месяца, как водится, протаскала в сумочке письмо. Между прочим, измазала его все губной помадой. А потом спохватилась и перед отправкой приписку сделала… что-то насчет возникших неприятностей… будто ее и еще кого-то из «золотой молодежи» в провинцию хотят выдворить.
Михаил достал из кармана папиросу, но закурить не успел: на кухню вошла с кастрюлей в руках Оксана.
— Спасибо, Варяус, за обед, я пойду. Пойду почитаю, — скороговоркой пробормотал Михаил и встал.
Оксана молча разожгла керосинку. Помешала что-то деревянной ложкой в кастрюле.
Варя допила чай. Вопросительно поглядела на Оксану, приподняв длинные тугие брови. И, не удержавшись, сочувственно, не без робости, спросила:
— Оксана… слушай-ка, Оксана, у тебя уж не беда ли стряслась какая?
Имея дело с Оксаной, нельзя было заранее предвидеть, чем все это может кончиться.
Оксана не ответила. Казалось, она даже не слышала вопроса. Варя принялась убирать посуду. И вдруг за ее спиной кто-то приглушенно всхлипнул. Потом еще… и еще. Когда Варя оглянулась, Оксана, сжимая руками голову, рыдала.
— Девонька, да ты что? — перепугалась Варя, бросаясь к низкорослой Оксане, так похожей на провинившуюся школьницу. — Ну перестань, перестань…
Размазывая по лицу слезы, Оксана глянула на Варю распухшими, ничего не видящими глазами.
— «Мерси, говорит, за твои ласки»… Это Герман Семеныч мне. «Мерси, говорит, Ксюша, только жениться я раздумал». — И Оксана снова зарыдала.
Варя не сразу заметила, что они на кухне не одни. В дверях стояла высокая старая женщина — мать одной из работающих на стройке девушек, приехавшая проведать свою дочь откуда-то издалека — не то из Брянска, не то из Белгорода.
Когда-то очень красивая, она, эта женщина, еще и сейчас была на удивление хороша собой.
— Вы уж извините… горе у подруги, — как-то виновато сказала Варя женщине, продолжавшей все еще в нерешительности стоять у порога. — Проходите, проходите, пожалуйста.
Та слегка кивнула гордо вскинутой головой и направилась к противоположной стене, где в ряд выстроились три стола.
— Ненавижу… я их всех теперь ненавижу! Ненавижу этих извергов мужиков! — зашептала Оксана, сжимая кулаки. — Всех! Всех до единого! И никому теперь из них веры от меня не будет.
— Зачем ты так? — сказала Варя. — Придет время, и полюбишь… по-настоящему полюбишь… и тебя полюбят.
А через несколько минут Марьяна Константиновна — так звали старую женщину — уже знала со всеми подробностями горе Оксаны. Присев рядом с заплаканной девушкой на узкую скамейку, Марьяна Константиновна угощала ее киселем.
— Верить надо людям, без веры и жизнь не в жизнь, милая, — неторопливо говорила она, словно сказку сказывала внучке. — Я вот верю… меня и любили и бросали… Уже не молодой без памяти влюбилась в человека… уж за сорок перевалило. Пятеро детишек осталось у него на руках после смерти жены. И так полюбили друг друга: кажется, умри один, и другому хоть заживо в могилу ложись… Всякое потом было — и плохое, и хорошее, а воспитали ребят. И были они мне роднее родных. Потому что они его были, ненаглядного моего. Тоня-то вот, которую я навестить наведалась, последняя. Ей тогда, сиротинке, год всего исполнился, когда мы сошлись. И все они — и четыре парня, и она, тихая радость, любят меня как родную.
Марьяна Константиновна положила в тарелку Оксане еще большой кусок студенистого киселя и улыбнулась Варе, стоявшей у оконного косяка.
— А что толку-то, прости господи, пустышкой бесприютной быть? — опять неторопливо начала она своим приятным, чуть глуховатым голосом. — Живет в одной квартире с нами женщина… Ей уже сейчас лет тридцать восемь. Пригожая такая была когда-то: беловолосая, ясноглазая… а хохотунья страсть какая! Много молодцов вокруг Сонечки увивалось. Да тетка все мешала. То одного отошьет, то другого. Кто, видите ли, мало зарабатывает, кто будто чересчур легкомысленный… Или квартиры с удобствами нет. Полюбился раз Сонечке приятный такой скромный юноша. Вот-вот быть свадьбе. И опять тетка все испортила. «Сонечке нужен человек с образованием. А этот, подумаешь, электромонтер! Себя, поди, не прокормит». И на этот раз послушалась Сонечка сварливую тетку — родителей у нее не было: отец на фронте погиб, а мать от чахотки истаяла… А другого — молодого и, по всему видать, степенного человека, инженера, сама Соня забраковала: и лицом не вышел, и разведенный ко всему прочему. А вдруг и ее бросит? А годы-то идут, идут все. И уж давно перестали парни увиваться возле нашей Сонечки. Вдовцы нестарые стали свататься, и тем, сердечным, на дверь указывали… Скончалась в одночасье два года назад тетка, одна осталась Соня. И так что-то подурнела: и волосы поредели — а коса-то была когда-то вроде вашей вот (Марьяна Константиновна кивнула заалевшей Варе). Да, вроде вашей. И морщины появились, и глазыньки поостыли. Свободной стала Сонечка, теперь уж никто не помешал бы ее любви, да прошла, видно, пора. Минула. И живет теперь одна-одинешенька. Никому не принесла счастья, ни одному человеку. Пустоцвет пустоцветом! А все по своей глупости: то тетку слушалась, то людям не верила… Ох, заболталась я с вами, девчонки, на боковую пора. Моя-то намучается за день, поест и, что твой куренок, сразу в постель.
Ушла Марьяна Константиновна. Отвела Варя в комнату Оксану, уложила ее спать. А сама вернулась на кухню: у нее грелась в кастрюле вода.
В это время кто-то осторожно постучал в раму: тук-тук! Тук-тук! Вскинула Варя голову от эмалированного таза с бельем, а по ту сторону темного окна — Евгений. Махал рукой, звал на улицу.
«Выдь на часок, жду не дождусь!» — молили его глаза. Ох уж эти глаза! Варя только и видела их — большие, тревожно-шалые.
Повязалась Варя кое-как полосатым шарфом и понеслась по коридору к выходу.
Мишал Мишалыч куда-то видимо, отлучился, и Варя, пробежав мимо любимой скамеечки старика, завернула за угол дома. Тут-то ее на лету и поймал в свои объятия Евгений.
— Я тебя весь вечер поджидаю, — зашептал он, ища губами ее губы.
А Варя, переведя дух, прижалась лицом к его пропотевшей гимнастерке. Прижалась и затихла, не говоря ни слова.
— Ба, да ты раздетая,- — Евгений шире распахнул полы стеганого пиджака и укрыл ими Варю. — А я без тебя… так без тебя скучал после того вечера. Сил никаких не стало, взял вот и пришел.
«Боже мой, что я делаю? — думала в этот миг Варя. — Я совсем потеряла голову».
Вдруг она со вздохом оторвалась от Евгения, сказала:
— Не приходи больше! И не мечтай! — И побежала обратно в общежитие.
— Варя!.. Побудь еще минуту! — просил Евгений. — А на праздники… Варя, встретимся?
Но она даже не оглянулась.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Подобно горному обвалу обрушилась эта неприятная новость на жильцов молодежного общежития. И надо ж было случиться ей в канун майского праздника. Будто тихоня Анфиса нарочно решила всем насолить ни в какой-нибудь другой день, а непременно сегодня — тридцатого апреля.
Внезапное исчезновение Анфисы первой обнаружила Оксана. Разбудил ее шаловливый солнечный лучик, весело и дерзко заглянувший в глаза. Потянулась сладко Оксана, приподнялась на локте и, как всегда, привычным неторопливым взглядом окинула комнату. Варя еще спала, свернувшись калачиком, а постель Анфисы уже была прибрана.
«Молчунья и нынче раньше других вспорхнула», — с неприязнью подумала Оксана, продолжая смотреть в угол. И вдруг этот угол показался ей каким-то пустым, покинутым.
Хмуря тонкие ниточки бровей, Оксана приподнялась выше. И лишь тут заметила, что и правда угол-то весь пуст, одни гвозди сиротливо торчат над кроватью Анфисы. Да и постель убрана небрежно, как бы впопыхах. Исчезло и тюлевое покрывало — им-то Анфиса всегда так гордилась! Осталось все только казенное: серое грубошерстное одеяло, большая жесткая подушка и скомканное, еще сырое, полотенце, кистями свисавшее с постели до пола.
— Варвара! — испуганно вскрикнула Оксана, всем сердцем предчувствуя какую-то беду. — Да проснись ты, Варвара!
И она вскочила с кровати и босиком затопала к Варе, поправляя плечико розовой трикотажной сорочки.
И уж потом, когда решительная Оксана растормошила заспавшуюся Варю, был обнаружен на столе лист из ученической тетради.
Из Анфисиной записки они все и узнали. Начиналась она словами:
«Не вините меня, девушки, за то, что ухожу, не попрощавшись».
Дальше Анфиса писала о своем намерении служить богу. И в самом конце — скороговоркой:
«Отдайте мой долг уборщице Груне. Деньги — 10 рублей — оставляю».
Кончила Оксана читать дребезжащим голосом записку и ни с того ни с сего разрыдалась.
Побледневшая Варя скрестила на груди обнаженные руки. Смотрела на прыгавший по крашеному полу солнечный зайчик и думала: «Неужели она и вправду была такой… такой религиозной? И почему мы… почему я… как же это все случилось? Где она теперь, Анфиса? Что с ней будет?»
И она уже видела не скакавший беззаботно по неровным половицам солнечный зайчик, а строгое непроницаемое лицо Анфисы, чем-то похожее на суровый иконописный образ с леденящим душу магическим взглядом.
А в полдень — пестрый и ветреный — новый двадцатиквартирный дом уже был готов к заселению. Он стоял среди молодых кленов, опушенных танцующими глянцевитыми листочками, еще совсем-совсем крошечными. И как все вокруг было по-весеннему свежо и ново, так и дом этот был под стать празднично настроенной природе. Своей нежной желтизной он напоминал золотые ключики — цветы весны. А белизна подоконников, рам не уступала белизне пуховых облачков, пересекавших небо из края в край. Над парадной дверью уже висели кумачовые флаги, и ветерок, по-летнему теплый, то полоскал огненные полотнища, то комкал, сминал их.
Под вечер к подъезду стали подкатывать тяжелые машины, доверху нагруженные домашним скарбом. Грузовики фыркали по-стариковски, с одышкой. Скарб жильцов нового дома в Солнечном мало чем отличался от пожитков москвичей или горьковчан. Те же зеркальные гардеробы, те же кровати — и железные с никелированными шишками, и деревянные полированные, те же серванты и горки, те же розаны и фикусы, которые держали меж колен надежные руки рачительных хозяек. А вокруг дышащих гарью грузовиков шныряли гололобые пострелы-мальчишки, неизвестно когда успевшие перезнакомиться друг с другом.
— Матреша! — кричал весело и звонко крепыш-бурильщик, по пояс высунувшись из распахнутого окна второго этажа. — Э-эй, Матреш! А Валькину кроватку, видать, мы забыли?
Снизу ему ответила так же звонко и весело суетливая молодайка, поднимавшая на плечо увесистую пачку книг, перевязанную бельевым шнуром:
— Чай, не забыли! Я ее первым делом в квартиру внесла. Разуй глаза-то!
Из другого окна донесся сварливый старушечий голос:
— Вот это фатера! И что же по ней теперь на воздусях летать?
А возле крайнего грузовика чубатый шофер пожирал бойкими глазами хрупкую пышноволосую девушку, прижимавшую к себе настольную лампу с зеленым стеклянным абажуром.
— Позвольте спросить: у вас шестимесячная?
— Что вы! — заалела смутившаяся девушка. — Я отродясь не завиваюсь.
Шофер глотнул щербатым ртом воздух.
— И правильно делаете!.. Моего друга жинка ушла раз так завиваться и навсегда с лица земли исчезла. Завилась называется!
Девушка засмеялась и, еще крепче прижимая к высокой груди лампу, побежала к подъезду.
Сами же виновники радости этих простых людей, въезжающих накануне Первого мая в новые квартиры, где все блестело — начиная от чистых окон и кончая скользкими крашеными полами, — сами строители прямо тут же на поляне устроили короткое собрание.
Вручали премии, говорили о своих будущих делах.
Когда председательствующий совсем было настроился закрывать собрание, слово вдруг попросил сторож молодежного общежития Мишал Мишалыч.
Старик поднялся с трухлявого пенька молодцевато. Шевеля косматыми бровями, он вошел в круг, сердито оглядел сидевших и лежавших на лугу в разных позах рабочих.
— Оно вроде бы и не к месту перед наступающим праздником в критику вдаваться, а не могу умолчать, — заговорил Мишал Мишалыч, разводя руками. — Не могу, да и только! Без стеснения скажу: судьба меня всю жизнь не баловала, всю жизнь по кочкам бытия бросала. И всякого насмотрелся. А такое вот и не чаял увидеть… чтобы, значить, молоденькая девчурка… которая и краем глаза отродясь не видела прошлую жизнь… чтобы взяла и это самое… плюнула нам всем в глаза и сбежала, сбежала, прости господи, не делом полезным заниматься, а богу, видишь ли, служить!
Хихикнула молодая простоволосая женщина и тотчас спряталась за спину дымившего самокруткой парня в пунцовой лыжной куртке.
Мишал Мишалыч недовольно оглянулся назад.
— Не вижу, чему тут смеяться. А по мне, так плакать надо в два ручья. Комсомольцами, прости господи, называетесь, а церковники обвели вас вокруг пальца!
— Стоит ли, Мишалыч, реветь! — закричала дерзкая Оксана. — Мы уже наревелись утром… А днем прибежала из Порубежки баба и всех ошарашила: эта бесстыжая, оказывается, молодому попику на шею бросилась. Тому, который из семинарии прикатил.
— Не перебивай, егоза-дереза! — оборвал Оксану старик. — Неужто вы все… зелено-молодо… в толк не возьмете: ушла бы от вас Анфиса в попадьи, коли вы друг к дружке человеческий интерес имели? Знали бы, кто чем дышит, кто стремление какое в жизни наметил? Сбил ее кто-то с панталыку насчет религии… А указать человеку верную дорожку из вас никого не нашлось. Нехорошо, скажу прямо, по-партийному, хотя, это самое, я и беспартийный активист.
— Спасибо! — выкрикнул лежавший на животе парень, чуть приподнимая смоляную голову. — Спасибо, жаке… дедушка! — тотчас поправился он. — Спасибо за науку! Речь твоя правильная. Мы, комсомольцы, мал-мал ошибку делал.
«А ведь это Шомурад, наш новый комсорг, — подумала Варя, только что рассеянно смотревшая на вытянутые перед ней ноги в хромовых сапогах с высветленными подковками на каблуках. — А я-то гадала: чьи такие большущие лапы!»
— Критиковал нас жаке по-правильному! — кричал звонко Шомурад, размахивая длинными руками. — И мы не будем плакать: организация наша молодая, люди мы тут все новые… Говорю: не будем! А что будем? Работать будем! Комсомол всегда был впереди. На всех стройках впереди. И мы постараемся! Постараемся и всякие концерты, и громкие читки, и эти… как их… Да, вспомнил: постараемся и экскурсии интересные организовывать. Чтобы всем весело было!
Шомурад еще раз потряс над чернявой, гривастой головой руками, но ничего больше не сказал. Страшно смутился, покраснел. Присел на корточки в ногах у Вари, достал из кармана кисет и стал вертеть самокрутку.
Вечером же в самой большой комнате общежития кружок самодеятельности давал свой первый концерт. На концерт пришли не только молодые строители, но и люди женатые, пожилые. И мест в комнате всем не хватило. Многим пришлось тесниться в дверях.
Шомурад спел несколько протяжных казахских песен. За ним выступила Оксана с частушками. А когда юркий парнишка, моторист с промысла, вышел плясать «барыню», Оксана не усидела. Взбежала на помост и пошла, пошла вприсядку вокруг смазливого молодца!
Отличился и Михаил. Он вел конферанс, и его остроумные шуточки всем пришлись по вкусу. Лишь одна Варя весь вечер просидела грустной, зябко кутаясь в пуховый платок. Она готовилась прочесть «Письмо Татьяны», но отказалась, сославшись на головную боль.
И ей, правда, что-то нездоровилось. Все время хотелось пить. Концерт еще не кончился, когда Варя встала и пошла к себе в комнату.
Потопталась, не зажигая света, у столика, глядя с тоской в черный, словно бездна, провал окна, обращенный в сторону Порубежки. Как-то там устроилась на новом месте Анфиса? Но тотчас мысли ее устремились к Евгению. А что он сейчас поделывает? Думает ли о ней? Варя не спеша разделась, вздохнула и легла в постель.
«Неужели мне Евгений стал ближе Леши? — спросила себя Варя. Уж который раз в последние тревожные для нее дни задавала себе Варя этот вопрос! Задавала, и не находила ответа. — Почему… почему я не такая, как все! Зачем я оттолкнула от себя Алексея? А ведь он меня так любил, так любил!»
По щекам потекли слезы. Но Варя их не замечала. А когда все лицо стало мокрым, она вдруг спохватилась, как бы кто не вошел. И накрыла голову подушкой. И чем дольше Варя плакала, тем легче становилось у нее на сердце. Не потому ли в народе говорят: девичьи слезы что майский дождь?
Так со слезами на глазах Варя и заснула.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
— Ты на меня не сердишься? — смущенно спросила Варя, подбегая к Евгению.
Он тряхнул головой. Поймал Варины руки — розоватые, свежие, и прижал их ладонями к своим щекам — горячим, слишком горячим.
— А куда мы двинемся? — спросила Варя.
— А мне все равно… куда ты захочешь, — сказал он, опуская и ее и свои руки. И засмеялся. А когда Варя ненароком встретилась с ним глазами, его глаза смотрели на нее задорно и приветливо.
— Пойдем знаешь куда? — Варя сощурилась, прикусила заалевшую губку. — Знаешь куда? — Неожиданно для себя она махнула платочком в сторону дороги, тянувшейся на нефтепромысел. — Пойдем туда… пойдем собаку навестим.
— Собаку? Какую собаку? — не понял Евгений.
— А ту самую… или запамятовал? Которую один смельчак спас в половодье. Вспомнил?
Евгений раскинул руки, точно собирался схватить Варю и крепко-крепко, до хруста в костях, сжать ее в своих объятиях. Но тотчас опустил их. Он, видимо, боялся, как бы Варя не вскипела, как бы она не сбежала от него.
И они пошли. Брели они по мокрому шуршащему бичевнику, вдоль самого берега Волги, все еще взбудораженной, все еще не притихшей и после весеннего половодья, и после недавнего, затянувшегося на трое суток шторма. У их ног с ленцой плескалась тяжелая, шафранного цвета волна — крепкий настой песка и глины. Чуть подальше вода как бы слегка бурела, и лишь на самом стрежне она отсвечивала блеклой голубизной — голубизной высокого погожего неба.
В одной тихонькой заводи на прозеленевшем камне грелась в налитых янтарным жаром майских лучах старая лягушка, тоже вся прозеленевшая, с ржавыми бородавками на спине.
Варя первая заметила задремавшую квакву. Она подняла палец и прижала его к губам.
«Тише!» — говорил ее лукавый взгляд.
Евгений тоже прижал к смеющимся губам палец и, подражая Варе, дурашливо заковылял рядом с ней на цыпочках. Но галька все так же металлически шуршала под ногами, и чуткая лягушка очнулась. Она недовольно, утробно квакнула и плашмя шлепнулась в воду, растопырив свои отвратительные перепончатые лапы.
— Какая уродина! — поморщилась Варя.
Вдруг Евгений вынул из кожанки небольшой сверточек.
— Чуть не забыл. Это тебе.
— Мне? — Варя недоверчиво покосилась на Евгения. — А тут… не лягушка? Такая же, как эта?
— А ты посмотри, — одними глазами улыбнулся Евгений.
Варя приняла из рук Евгения подарок, развернула бумагу.
— Ой, зачем же ты? — ахнула она, глядя на изящную золотисто-сиреневую коробочку. Вокруг повеяло тонким ароматом дорогих, очень дорогих духов. — Сумасшедший!
Теперь все лицо Евгения расплылось в улыбке.
А Варя все колебалась, не зная, что ей делать с этим неожиданным подарком: оставить себе или вернуть Евгению? Ей еще никогда в жизни никто не дарил дорогих духов.
Но тут сам Евгений пришел на помощь. Он снова завернул хрупкую коробочку в жесткую бумагу, завернул неумело, хотя и старался изо всех сил, и опустил сверток в карман Вариной жакетки.
Некоторое время они шли молча, оба чувствуя себя удручающе неловко.
— Смотри… уж не твой ли знакомый? — брякнул вдруг Евгений, трогая Варю за локоть.
Варя подняла глаза и увидела в полсотне шагов от себя Михаила. Сутулясь, он стоял на двух плоских белых камнях у самой кромки берега и то и дело забрасывал в воду удочку.
Секунду-другую Варя раздумывала: не повернуть ли им, пока не поздно, назад? Внезапно она поймала на себе испытующий взгляд Евгения. И сразу вся преобразилась. Гордо вскинула голову, прибавила шаг.
— Да, это Мишка, — просто сказала она.
— Бычок, которого ты откармливаешь?
— И тебе не стыдно такое мне говорить? — Варя остановилась. Раскосые глаза ее метнули на Евгения молнии. — Похоже, нам дальше не по пути!
И не успел Евгений еще раскрыть рта, а Варя, сунув ему в руки злополучный этот сверток, побежала в сторону рыболова. Легкие открытые туфельки ее проваливались в зернистую мелкую гальку, оставляя глубокие следы, которые тотчас наполнялись подсиненной водой.
— Доброе утро, Мишка! — закричала Варя звонко и резво. — Поймал хоть одну малявку?
К Михаилу она подбежала возбужденная, веселая, как ни в чем не бывало.
— И не совестно тебе было уйти одному? Почему меня не позвал?
Михаил ловко насадил на крючок извивавшегося червя, поплевал на него и забросил удочку. И только после этого как-то вскользь глянул на удивительно красивую, неописуемо красивую в это утро Варю.
— Ты спала, когда я ушел, — сказал он и еще раз глянул Варе в лицо — такое трогательно милое своими чистыми тонкими чертами. И тотчас наклонился, подвернул штанину.
Варя так и не поняла: видел ли Мишка ее с Евгением или даже не заметил?
Оглянувшись вокруг, она подошла к высокой железной банке из-под белил. Присела перед ней на корточки.
— Ого! — воскликнула пораженная Варя. — Экие шустрики!
В банке метались, поднимая брызги, черноспинные подлещики.
— В самом начале пяток схватил, — ворчливо промолвил Михаил, не оборачиваясь. — А взошло солнце, и баста. А червяков все время кто-то склевывает и склевывает… не успеваю насаживать.
— Славный у нас нынче будет обед, — рассмеялась Варя. — Жареная рыба, а потом… а потом чай с московским тортом и яблоками.
— Откуда у тебя появились московский торт и яблоки?
— А я вчера посылку получила.
— От сестры?
— Держи карман шире! — Варя засмеялась еще простодушнее. — От сестры одна песня: «Приезжай, да и все тут! Привязались болезни, за скотиной некому ухаживать, одна надежда на тебя!» В каждом письме одно и то же… А посылку Владислав Сергеич прислал. Лешкин дядя. — Она сунула руку в банку и попыталась поймать поводившего плавниками подлещика. Но тот увернулся, ударил по воде хвостом, обдавая Варю холодными брызгами. И все его собратья по плену, только было успокоившиеся, завертелись колесом в тесной банке. — Я за него, за Владислава Сергеича, так рада, так рада!
— С чего бы это? — тут Михаил оглянулся, приподнял за козырек съехавшую на самый нос кепку.
— Женился он! Понимаешь! Приехала к Владиславу Сергеичу… когда кончал среднюю школу, полюбил он девушку, одноклассницу. А уехал на фронт, она вышла замуж. Вот она — Нина Сидоровна — и прикатила из Хвалынска. — Варя поставила банку с рыбой на новое, ровное место. Поднялась. — Письмо в посылке лежало, и снимок даже. Улыбчивые такие оба, прямо завидки берут.
— А я думал… думал, он женат, — Михаил пожал плечами.
— Ох, и ненаблюдательный же ты, Мишка!
— Нет, почему же? — он что-то собирался еще сказать, но сдержался и снова потянулся к червям.
— Скажи, Варяус, а как там наш Лешка на армейских харчах поживает? Он же тебе пишет, наверно? — спросил, чуть помешкав, Михаил.
Варя ответила не сразу, ответила уклончиво:
— А ты чего спрашиваешь? Возьми да и сам махни на эти харчи! Или думаешь, они больно сладки?
— Меня врачи признали негодным… У-у черт! Опять какая-то бестия склюнула червя!
— Если уж больше не ловится, то сматывай удочку! — решила Варя. — Пойдем домой и такой пир закатим!
— Ну что ж, раз пир так пир! — тоже весело, в тон Варе отозвался Михаил. — К твоему торту и к твоим яблокам как раз будет кстати шампанское.
— Откуда же оно у тебя взялось? Зарплату нам еще не давали.
— Не думай, что одна ты посылки получаешь! Меня тоже не забыли!
Михаил спрыгнул со своих камней и сграбастал Варю в объятия.
— Пусти, шальной! Ну пусти, говорят! — Варя изо всех сил толкнула Михаила в грудь, толкнула так, что он едва не растянулся на мокрой блестящей гальке. Потом она вытерла ладонью щеку. — Смотри у меня, если когда еще вздумаешь… Я тебя тогда почище Оксаны огрею!
А через минуту, как бы жалея обескураженного Михаила, улыбнулась ему, улыбнулась ласково и тепло:
— Эх, Мишка, Мишка! Разнесчастные же мы с тобой люди!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Две недели Варя уклонялась от встречи с Евгением. И какие только хитрости она не придумывала, чтобы оставить с носом незадачливого ухажера. Варя везде появлялась или с Оксаной, или с Михаилом, или с Шомурадом.
Наконец ей самой надоели вес эти увертки. И как-то в один тишайший вечер захотелось одной пойти к Волге и посидеть на берегу, посидеть ни о чем не думая, глядя на багряную от заката реку.
Девчата и ребята из общежития отправились крикливой гурьбой в Порубежку смотреть какой-то новый кинофильм. А Варя, дождавшись, когда они скроются в березовом колке, не спеша зашагала через поляну — зеленое раздолье — к Волге, на ходу срывая то тут, то там полевые, неброские своей скромной красотой цветы.
Смеркалось. Оголенные вершины Жигулей постепенно начинали пунцоветь в последних шарящих лучах невидимого здесь, в лощине, закатного солнца, уже перевалившего за горный хребет.
Подойдя к Волге, Варя присела на старое, когда-то могучее дерево, выброшенное на берег во время шторма. Разбушевавшаяся стихия раздела дерево донага, и теперь оно было повержено на холодную прибрежную гальку — белое-белое, печальное и беспомощное…
В вершинах осокорей, стоявших на берегу, еще копошились, устраиваясь на ночлег, хозяйственные грачи. А низко-низко над Волгой носились, точно черные стрелы, только что прилетевшие ласточки. Но скоро и они угомонились. И теперь ничто не нарушало чуткой тишины.
Варя вытянула ноги к остекленевшей воде, у берега маслянисто-дегтярной и лишь там, ближе к средине, все еще тускло пламенеющей, будто на дне Волги вдруг зажгли огромные красные фонари.
«У нас тут настоящий курорт, — подумала Варя, осторожно перебирая на коленях собранные по дороге цветы. — Рассказать кому дома — не поверят».
Она не слышала, как подкрался сзади Евгений. А когда Евгений наклонился, чтобы обнять Варю за плечи, под его ногой предательски хрустнула сухая ветка. Но Варя даже не оглянулась. Она уже догадалась, что это он, Евгений. Возможно, она его и поджидала? Но кто может это знать, скажите на милость?
И большие, огрубевшие от работы руки Евгения, сейчас такие несмелые, только робко скользнули по Вариным плечам.
— Прости меня… я никогда… никогда больше ничем не обижу тебя, — прошептал Евгений над Вариным ухом.
— Сядь рядышком, — тоже шепнула Варя.
Они сидели долго-долго, бок о бок, не шелохнувшись, и обоим было на диво хорошо, так же хорошо, как тогда в клубе.
— Где-то в горах сова… слышишь, как ухает? — сказала вдруг Варя. И вздохнула.
— Угу, — отозвался Евгений. Помолчав, спросил: — Ты почему вздыхаешь?
— Тиссы жалко.
— Тиссы? — Евгений близко наклонился к Варе. — Какие тиссы?
— А вот те… которые видели восход солнца. Видели восход солнца еще в то время, когда человека не было на земле. Похоже, ты и газет не читаешь! — подосадовала Варя. — Недавно писали о тиссо-самшитовой роще… На Кавказе, где-то неподалеку от Хосты, есть роща… она осталась от тех девственных лесов, которые зеленели на нашей земле миллионы лет назад. Тебе ясно теперь?
— Ну и что же? — снова ничего не понял Евгений.
— В газете писали: тиссы на Кавказе сейчас гибнут… гибнут редчайшие деревья, гибнут по вине каких-то идиотов. Над рощей, в горах, находится известняковый карьер. И вот оттуда, сверху, на тиссы сбрасывают камни, щебень… Ну на что все это похоже? Как ты, Женя, думаешь?
Евгений махнул рукой.
— Нашла о чем печалиться! Мы эти самые тиссы, может, никогда и глазом не увидим… Скажи-ка лучше, ты на Волжской ГЭС была? Или еще нет?
— Была. Мы в прошлое воскресенье всем общежитием на экскурсию туда ездили, — оживилась Варя. — Такая, скажу тебе, красота, такая красота! Через всю Волгу — плотина, а за плотиной — море голубое. Я смотрела-смотрела и земли не увидела. Даже в машинном зале были. Только я ничегошеньки те понимаю в технике.
— А заметила на жигулевском берегу, неподалеку от ГЭС, цементный завод? Он в овраге стоит, прямо на берегу моря. Стоит и дымит трубами… Везувий, пожалуй, никогда так не дымил, как это чудо современной техники!
Варя кивнула.
— А заметила ли ты, как работнички этого завода горы наши без пощады крушат? Что ни день — то взрывы, что ни день — то взрывы. — Евгений выхватил из кармана брюк пачку сигарет. — Эдак, пожалуй, через двадцать лет от Жигулей ничего и не останется! Все горы в цемент перетрут!
— А разве завода раньше здесь не было? — спросила Варя.
— И в помине не было! Завод какие-то умники после строительства ГЭС сюда ткнули. Будто не могли подальше от Волги построить. Ведь горные отроги далеко на юг тянутся. — Евгений чиркнул спичкой. На миг дрожащий соломенно-алый язычок озарил его нахмуренное лицо с потемневшими глазами. — А наши Жигули… нигде на Волге такой красоты больше не сыщешь! Я ведь по Волге-матушке от самого от верховья до Каспия не раз плавал… до армии, когда кочегарил на пассажирском одну навигацию.
Варя повернулась к Евгению.
— А почему вы… вы, местные жители, не боретесь за свои Жигули? Почему не протестовали еще тогда… еще до начала строительства завода? Тогда надо было доказать, что ему тут не место!
Евгений снова махнул рукой.
— Да кто нас спрашивал? Это там где-то… где-то там выше умные головы думали. А местные газеты… эти так взахлеб расписывали: «У нас на Волге возводится гигант» и все прочее такое. Слов нет, и цемент, и шифер позарез нужны. И разве кто против такого завода? Только место для него надо было другое выбрать… подходящее.
Покачав головой, Варя вздохнула.
Молчал и Евгений, усиленно дымя сигаретой. Варе подумалось: он уже забыл и о кавказских тиссах и о своих Жигулях…
А немного погодя перед ее глазами встал рослый парень в синем комбинезоне, в мокром, облепленном слюдяными осколками комбинезоне, тяжко бредущий по ледяной воде среди звенящего белого крошева. Он брел то замедляя, то ускоряя шаг, боясь оступиться в яму и упасть, боясь выронить из рук дрожащий живой комок…
Евгений бросил окурок. Прочертив в наступившей темноте искристую огненную дугу, окурок упал, шипя, далеко от берега. И сразу показалось, что стало еще темнее, будто перед глазами разверзлась кромешная пропасть.
Евгений внезапно нагнулся, поднял упавший с Вариных колен букетик и стая его нюхать.
И Варя порывисто прижалась к его широкому, прямо-таки железному плечу. И ласково-ласково, совсем не выдерживая характера, проговорила:
— Видел: уже черемуха распускается? А запах… вот даже сюда доносится!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Три раза ходила Варя в Порубежку. И все напрасно. Покрутится час-другой возле шатрового домика с полинялыми, воскового цвета ставнями и уйдет ни с чем. И дом этот с одиноким кривым топольком в палисаднике казался каким-то заброшенным, нежилым. На окнах белые занавески, калитка на запоре, сенная дверь тоже наглухо прикрыта.
Как-то из соседнего двора вышла старуха. Глянула на Варю из-под руки, прошамкала:
— Ты, касатка, к молодому нашему батюшке?
Варя кивнула.
— Который раз прихожу… Постучусь-постучусь и уйду ни с чем.
— Мы и сами его не часто видим. Разве что в церкви. А матушку и подавно. — Старуха поправила на голове черный с белым горошком платок. — Бают, матушка-то до замужества на этой самой… на стройке работала в Солнечном. Ну и сбежала оттуда… денег, бают, десять тыщев у какой-то разини стянула и сбежала. А теперь и прячется от людей.
— Неправда все это, — с горячностью сказала Варя. — Ни у кого она никаких денег не брала. Уж я-то знаю: мы в одной комнате жили.
— А может, и брешут. Всякое бывает, — тем же бесстрастным голосом прошамкала старая и тотчас забыла про Варю. Повернулась к ней плоской, как доска, спиной, громко заголосила:
— Ути, ути, ути!
Нынче Варя отправилась в село в сумерках. И на этот раз ей прямо-таки повезло. Не доходя домов пять до квартиры священника, она вдруг увидела Анфису. Анфиса вывернулась из проулка, неся на коромысле ведра с водой.
Варя узнала Анфису сразу, хотя та и закутала голову газовым шарфом, надвинув его на лоб низко, до самых бровей.
— Фиса! — обрадованно вскрикнула Варя. — Добрый вечер, Фиса!
Анфиса так вздрогнула, что полные ведра на коромысле качнулись, расплескивая воду. Остановилась и сердито, исподлобья, посмотрела на Варю.
— Тебе чего от меня надо?
Смутившись, Варя не знала, что и сказать.
— Кто тебя прислал? — все с той же подозрительностью допытывалась Анфиса. — Начальство? Комсомол?
— Зачем же так?.. Меня никто… я сама решила тебя навестить. Я уж четвертый раз…
— Знаю. Видела тебя в окно.
Варя совсем опешила.
«Повернуться и уйти? — спросила она себя. — А то еще возьмет и коромыслом огреет».
Но Анфиса, конечно, об этом не помышляла. Она с каждой минутой все больше горбилась — тяжелы были не в меру большие ведра.
— Пойдем, я тебя провожу, — снова подобрев, заговорила Варя. — Или давай помогу…
Анфиса усмехнулась.
— До чего же ты жаллива, Варвара!
И первой тронулась по тропинке к дому.
— Можешь там всем сказать: я довольна судьбой. Пусть обо мне не печалятся! В особенности та… неудачливая невеста.
Вот и шатровый дом, погруженный в теплую, на удивление ясную синеву вечера. У калитки Анфиса приостановилась. По всему было видно: она здесь собиралась распрощаться с незваной гостьей. Но калитка вдруг мягко, без скрипа, распахнулась, и Варя увидела мужчину — невысокого, одетого во все черное.
— А ты не одна? — спросил он Анфису негромким, приятным голосом. И тотчас отобрал у нее ведра. — Здравствуйте, — обращаясь к Варе, прибавил мужчина. — Ну, приглашай, родная, приглашай гостью в дом.
«Наверно, это и есть Анфисин муж», — пронеслось в голове у Вари. Она хотела было сослаться на занятость и уйти, но Анфиса взяла ее крепко за руку и потащила за собой.
— Пойдем, не бойся, — шепнула Анфиса. — Он у меня добрый.
Когда Варя вслед за Анфисой поднялась по крылечку в сени, пропахшие полынком и чебрецом, а потом вошла в избу, перегороженную на две половины, уже всюду горел свет.
Хозяйка провела гостью в переднюю — уютную комнату с тахтой и круглым столом в переднем углу. На столе, покрытом клетчатой скатертью, стояла настольная лампа с белым абажуром.
— Присаживайся сюда, — Анфиса поставила стул рядом с объемистым книжным шкафом.
Садясь, Варя с любопытством посмотрела на стеклянные дверки шкафа. «Бальзак, Толстой, Тургенев», — не без изумления успела прочитать она на золоченых корешках переплетов.
Из кухни, чуть сутулясь, вошел священник, потирая большие, как у Евгения, руки, но почему-то необыкновенно белые, чересчур белые.
— Фиса, я уже поставил самовар, — улыбнулся он кротко, моргая длинными пшеничного цвета ресницами. — Ты нас, надеюсь, напоишь чайком?
Анфиса, ничего не говоря, направилась к двери, на ходу снимая с головы шарф. Вышла и плотно притворила за собой дверь.
Отважившись, Варя глянула на священника. И правда, он был еще совсем юн: розоватое девичье лицо с прыщеватым высоким лбом, маленькая, колечками, бородка, тоже светлая, как пшеничная солома. Мягкие вьющиеся волосы слегка ниспадали на ворот черной косоворотки. Брюки тоже черные, навыпуск. На босых ногах — чувяки.
— Смотрите на меня и думаете, наверно: «И что же толкнуло этого здорового парня в попы?» — покашляв в кулак, не без смущения заговорил муж Анфисы, останавливаясь у подтопка, чистого и, по всему видно, недавно побеленного.
Варя опустила глаза, чувствуя, как заполыхали огнем щеки.
Помолчав, священник продолжал:
— Мы ведь с Фисой из одной деревни, с Ветлуги. Есть такая река. В Волгу впадает между Васильсурском и Козьмодемьянском. Не слышали? Она у бабушки воспитывалась, а я с матерью. Самым старшим в семье рос. А всего нас семеро было. Отец после войны долго болел, а потом скончался. Трудно приходилось матери. И в колхозе работала и у батюшки местного хозяйство вела. Старый такой был человек, одинокий, добрый. Про попов еще Пушкин говорил: жадные, завидущие… и все прочее такое. Были и раньше такие, есть и сейчас… Только этот, отец Василий, больше походил на бессребреников из романа Лескова «Соборяне». Не читали такой роман? А вы почитайте, Лесков — хороший русский писатель… Так вот отец-то Василий и взял меня к себе в звонари, когда матери невмоготу стало с нами, малолетками. А потом в семинарию определил.
Появилась Анфиса с чашками на подносе.
— Не беспокойся, Фиса, — сказала Варя и встала. И тут она увидела в переднем углу, там, где обычно у верующих иконы, цветную репродукцию «Сикстинской мадонны» Рафаэля в узкой золоченой раме. — Уж извините меня… надо идти.
— Ну что это вы? — священник снова заморгал длинными ресницами. — Оставайтесь, право!
Анфиса не настаивала, и Варя решила твердо: «Уйду!» Священник проводил Варю до калитки.
— А вы не сердитесь на Фису, — тихо, виноватым голосом проговорил он, все еще не отодвигая засова. — Она в душе ангел, только мнительная до чрезмерности… И детство у нее сложилось трудное. Бабка до фанатизма верующей была. Маленькой Фисе все страшные сказки сказывала: и про бесов и про бабу-ягу… Она, Фиса, представьте себе, и сейчас всему этому верит… Приходите, право, еще как-нибудь, а то ей невесело бывает порой. Особенно, когда я на работу ухожу.
Всю обратную дорогу до самого Солнечного Варя думала: что она теперь, после встречи с Анфисой и ее попом, скажет Шомураду и другим комсомольцам? Что?
Над головой перемигивались редкие звезды. Даже глазам было невмочь смотреть на них — иглисто-мерцающие таинственно и призывно.
Стоило же Варе глянуть прямо на восток, как она заприметила невысоко над горизонтом еще со школьных лег знакомую ей Вегу — самую светлую, самую загадочную звезду летнего неба. Вега дрожала, точно алая капелька крови, готовая вот-вот сорваться с неба — сине-зеленого у горизонта — и скатиться на землю.
В низинке, вдоль гор, закудрявился тончайшей дымкой туманец. Вдруг в кустах ракитника, чуть ли не до самых верхушек затянутого этим колеблющимся туманцем, робко и неуверенно щелкнул соловей.
Варя остановилась.
«Ну-ну, что же ты, голосистый?» — нетерпеливо, про себя, спрашивала она соловья.
И не удивительно ли? — соловушка оказался сговорчивым. Еще раз прочистил горло да как защелкал! И тотчас в другом месте — по эту сторону дороги — ему ответил соперник на диво замысловатым коленцем.
Но тут совсем рядом в траве что-то зашелестело, точно прошагал невидимый леший, волоча за собой длинный конец толстой веревки.
Варя даже вздрогнула — так ей внезапно стало страшно одной на этой глухой тропинке.
«Да ведь это прополз уж, — принялась она успокаивать себя. — Ну да — уж. Помнишь, в детстве в деревне?.. Ты тогда их совсем не боялась».
Шуршание в траве прекратилось, но и соловьи тоже смолкли. И Варя пошла дальше своей дорогой.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Евгений нагнулся, протянул Варе руку.
— Хватайся крепче, — сказал он, с ободряющей улыбкой глядя сверху на ее растрепанную голову. — А ногой в этот выступ упрись.
На какое-то мгновение Варе вдруг почудилось, что снова вернулось прошлое лето — такое незабываемое, и они с Лешкой отправились в очередную свою расчудесную вылазку в горы.
— Ну что же ты? — поторопил Варю Евгений.
Не глядя на Евгения, она поймала его горячую, надежную руку, чувствуя, как в груди леденеет, обмирая, сердце.
Но вот сильный рывок, и Варя уже стояла на оголенной вершине скалы, высоко-высоко над землей, рядом с отчаянным Евгением, знающим, видимо, Жигули вдоль и поперек не хуже своего отца.
Варя подняла руки, чтобы поправить косынку, и увидела небо.
Отсюда этот безбрежный океан с островками застывших на одном месте облаков, похожих на айсберги с картин Рокуэлла Кента, казалось, значительно приблизился к ним, стоящим на скале.
И вот впервые за свою такую еще небольшую жизнь Варя позавидовала парившим в поднебесье величавым орлам.
Они проплывали над Жигулями, недвижно распластав огромные упругие крылья, проплывали круг за кругом, словно сторожили покой этого на удивление привольного — глазом не окинуть — края.
И чем выше поднимались в горы Евгений и Варя по еле приметной тропке, а то и без тропки, тем шире и шире расхлестывались перед ними и загустевшей синевы маревые дали Заволжья, и полноводная лазурная Волга, на стрежне игравшая золотыми слитками, и ластившиеся у нее под боком щетинистые хребты Жигулей — один хребет выше другого, один хребет изумруднее другого.
А ведь совсем еще недавно, какой-то час, а может, и два назад, Варя и Евгений были внизу, в лесистом овражке, у самой Волги, вместе со всеми жильцами молодежного общежития, решившими провести выходной на лоне природы.
И пока одни парни и девушки, недолго думая, растянулись на берегу, нежась в лучах вдоволь припекавшего радостного июньского солнца, другие ныряли и плавали, бодро покрикивая, соблазняя нехрабрых окунуться в обжигавшие еще холодом быстрые волжские струи, а третьи собирали по оврагу хворостишко для костра, Евгений и Варя решили отправиться на штурм самой высокой в Жигулях горы — Орлиного утеса. С ними было увязался и Михаил, но тот скоро поотстал, сославшись на мозоль возле большого пальца — не то на правой, не то на левой ноге. А возможно, он соврал? Просто понял, что третий тут лишний? Кто его знает.
— Нам еще далеко? — спросила Варя, жмуря уставшие глаза от окружающего ее нестерпимого блеска.
Евгений заглянул Варе в лицо — чуть обгоревшее, пышущее здоровьем и солнцем:
— А ты притомилась?
Она обожгла его бездонной синевой косящих глаз.
— Ничуть даже!
Они стали спускаться в заросшую дремотной чащобой седловину. К Орлиному утесу можно было добраться лишь с юго-востока, пройдя километра три сумеречным лесом.
Едва вертлявая каменистая стежка юркнула между приземистыми ясенями, как сразу же пропало небо. Теперь над их головами трепетали узорчатые листья, полыхая никогда ранее не виданным Варей зеленым бездымным пламенем.
А справа и слева тянулись непроходимые заросли, дышавшие в лицо ландышевой свежестью. В одном месте черные стволы деревьев, покрытые коростой лишайников, точно белыми заплатами, чуть расступились, и Варя увидела осклизлую скалу. По каменистым уступам, звеня и дробясь, сбегали прозрачные ручейки. А внизу смутно зияло отверстие пещеры. Из этой-то вот пещеры, почему-то представившейся Варе жуткой бездонной пропастью, вдруг подуло мертвящим ледяным холодом.
— Нас волки не съедят? — спросила, поежившись, Варя. Спросила не то в шутку, не то всерьез.
Евгений обнял Варю за плечо. Рука его была по-прежнему приятно горячей.
— Со мной тебя никто не тронет.
И тут откуда-то издалека — как показалось Варе — донеслось печальное нежное «ку-ку».
— Постой, — шепнула Варя. Она набрала полные легкие воздуха и певуче прокричала:
— Кукушка, кукушка, скажи, сколько мне лет жить?
Долгую, томительную минуту молчала нелюдимая кукушка, словно раздумывала: отвечать или не отвечать какой-то там девчонке? Варя с грустью уже подумала: кукушка, видать, забыла про нее, как вдруг из той же неведомой таинственной дали раздался птичий голос. Кукушка так заторопилась, так зачастила, что Варя еле успевала за ней считать… Но вдруг, точно поперхнувшись, смолкла птица.
— Ой, — заволновалась Варя, чуть не плача. — Значит, мне только шесть лет осталось жить?
Прошла еще секунда-другая, и птица снова закуковала.
Варя сосчитала до семидесяти трех. После этого кукушка совсем замолчала, будто ножом обрезала свою песню.
— Ай-ай! — Пораженный Евгений повернул к Варе свое смелое, открытое лицо, тоже чуть обгоревшее на неистовом солнце. И добавил: — Никогда… никогда еще при мне ни одна кукушка так долго не куковала.
И рассмеялся. А его диковатые шалые глаза как бы спрашивали Варю: «Тебе хорошо со мной? Ты меня любишь?»
Варя тоже повеселела.
— Это правда? Я счастливая, да?
— Наверно… Если кукушка не обманула.
Варя капризно топнула ногой.
— Я не хочу, чтобы она обманывала!
Когда выходили из леса, Евгений заметил на елочке, ершистой, разлапистой, стоявшей у самой опушки, птичье гнездо.
— Заглянем? — спросила Варя.
— Заглянуть можно, только руками не касайся, — предупредил Евгений.
Они присели перед елкой на корточки и осторожно, не дыша, заглянули в серое гнездышко с торчащими туда и сюда травинками.
В глубине гнезда уютно лежали четыре яичка — голубовато-зеленых, обрызганных темными веснушками.
— До чего же они славные! — воскликнула Варя. — Так и хочется потрогать.
Евгений отвел Варину руку.
— Нельзя.
— А какой птицы яички?
— Дрозда. Пойдем, а то вон наседка прилетела. — И Евгений потянул за собой Варю.
Теперь до Орлиного утеса оставалось несколько десятков шагов. Но они-то оказались самыми трудными и опасными.
К утесу тянулся узкий известняковый гребень с отвесными стенами. Когда подошли к этому недлинному перешейку, соединяющему горный кряж с шишкастым утесом, Варе стало не по себе.
— Я не пройду, — сказала она, со страхом глядя в разверзшуюся перед ней пропасть с темнеющими где-то далеко внизу в сизой гибельной дымке островерхими соснами.
— Пройдешь, — упрямо сказал Евгений. — Держись вот за ремень и смотри мне в спину. И никуда больше.
Он туже затянул ремень, видавший виды солдатский ремень, по-прежнему все еще надежно крепкий.
— Тронулись!
Варя в точности следовала советам Евгения. Обеими руками держалась за его ремень и упрямо, не мигая, глядела в широкую спину с крупными острыми лопатками, внезапно скрывшую от нее весь мир. На самой средине гребня она оступилась и чуть-чуть не заревела.
— Выше голову, — спокойно сказал Евгений. — Иди нормальным шагом.
И этот голос, показавшийся таким добрым и родным, и эта беззаботная божья коровка с лакированными крылышками, шустро ползущая по линялой морщинистой гимнастерке Евгения перед самыми ее глазами, приободрили Варю.
А когда немного погодя снова заговорил Евгений: «Все, Варюша, отцепляйся», Варя была несказанно поражена. Как, они уже на Орлином утесе? И так быстро? На том самом утесе, на который все мечтал взобраться в прошлом году Лешка?
Варя опустила онемевшие руки, Евгений порывисто присел перед ней, прижался лицом к ее ногам в синих тренировочных штанах.
— Умница моя! — прошептал он.
А Варя стояла и смотрела на млеющую внизу в солнечном ливне Волгу — сказочно голубую змейку. По Волге шел скорый пассажирский пароход. Но отсюда, с этой головокружительной высоты, большой трехпалубный пароход походил на пушистый белый комок — гордого лебедя, царственно скользившего по зеркальной глади будто остекленевшей до самого дна реки.
— А ты знаешь, Леша, я есть хочу, — неожиданно для себя сказала Варя. — А все мои припасы там, внизу, остались.
Евгений не сразу поднял голову, не сразу и ответил.
«Слышал он или нет, как я оговорилась? — подумала Варя, прижимая к груди свои оцарапанные руки, будто хотела унять внезапно забившееся ожесточенными толчками сердце. — Нет, нет… я дальше не могу так… я нынче же, нынче же сама напишу Леше! Что он со мной делает? Или он хочет моей погибели?»
— Варюша, что с тобой? — откуда-то издалека, точно из бездонной пещеры, долетел до нее глуховатый голос Евгения.
Придя в себя, Варя ладонью отерла мокрые щеки.
— Это я так… просто так.
Она боялась встретиться с Евгением взглядом. А он смотрел на нее снизу вверх странно остановившимися глазами.
— Пусти, мне неудобно, — попросила Варя.
Но Евгений не отпустил Варю. Он только поднялся во весь свой могучий рост и всю ее прижал к себе налившимися непоборимой силой ручищами. Ее тело напряглось, желая освободиться от этого перехватившего дух объятия.
— Пусти, что ты делаешь? — простонала Варя, закидывая назад голову.
Она хотела сказать Евгению, что любит не его, что любит другого, но не могла вымолвить слова. Жадные нетерпеливые губы, горькие от табака и пота, отыскали ее губы и слились с ними, слились, казалось, навечно…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Варе нездоровилось. Накормив обедом Михаила, она прикрыла полотенцем немытую посуду и пошла к себе в комнату.
В коридоре ее остановил Михаил.
— Варяус, ты заболела? — Он без особого любопытства посмотрел ей в глаза. А в голосе было столько неясности!
— Нет… Голова немного кружится. От жары, наверно, — ответила Варя как можно спокойнее. Но золотистая смуглость лица ее словно бы внезапно поблекла. И это не ускользнуло от Мишкиного взгляда.
— Принести пирамидон? У меня есть.
— Спасибо. Я полежу с часок, и все пройдет.
Варя пошла дальше. Но Михаил не отставал, он зашагал рядом.
— А ты все хорошеешь и хорошеешь, Варяус, — вздохнул он завистливо. — Замуж не собираешься?
— Глупый Мишка, кому я нужна? — Варя через силу улыбнулась и украдкой глянула своими мерцающими раскосыми глазами на собеседника.
— А другие, представь себе, женятся, выходят замуж, — подчеркнуто беззаботным тоном продолжал Михаил, вертя между пальцами спичечный коробок. — Вот даже Ольга… я тебе, должно быть, порядком надоел с этой своей приятельницей? — И он тотчас поправился: — С бывшей приятельницей… Получаю нынче письмо… Подумать только: замуж вышла! Чтобы не расставаться с Москвой, вышла замуж за человека на двадцать пять лет старше себя. За бодрячка-старичка, кинорежиссера, уж неизвестно сколько там сменившего разных жен… Между прочим, деловитый старичок, преуспевающий. Сейчас снимает художественный фильм о бригадах коммунистического труда.
У Вариной комнаты опять остановились.
— Ложись иди, — Михаил как бы нечаянно прикоснулся своей рукой к Вариной руке — холодной, точно неживой. — А может, все-таки принести пирамидон. А?
Варя еще раз взглянула Михаилу в лицо. Глубоко запавшие Мишкины глаза смотрели на нее с горячей собачьей преданностью.
— Нет, Мишка, мне ничего не надо, — обронила Варя, поспешно отворяя дверь.
Едва она легла в постель, не снимая с себя домашнего халата, как в комнату впорхнула Оксана.
Кругленькая, упитанная, вытирая полотенцем шею, Оксана с наигранным изумлением воскликнула:
— Светик, что с тобой?
И колобком подкатилась к Вариной койке.
— Да ничего… разве нельзя полежать? — отводя в сторону взгляд, Ответила нехотя Варя.
— А ты уж не скрывай… нехорошо! — еще более распаляясь в припадке великодушного внимания, принялась настойчиво выспрашивать Оксана. — Я с понедельника заметила… после пикника с тобой что-то неладное творится. Учти на будущее: слишком длительные прогулки вдвоем к добру никогда не приводят!
Оксана села к Варе на кровать.
— А вообще-то тебе везет. Счастливая! То Лешка — такой симпатичный парень — вокруг тебя увивался, то этот Мишка — профессорский сынок. Моргни ему глазом, и он за тобой на край света, как телок, поскачет!.. А теперь третий появился: шофер с нефтепромысла. Обожаю таких!
Кривя в улыбочке тонкие губы, Оксана пожирала Варю зелеными тревожными глазами. А Варе было невыносимо это ее разглядывание в упор.
— Я независтливая, ты прекрасно знаешь. И я так рада за тебя! — с еще большим вдохновением затараторила Оксана, не желая замечать, как она надоела Варе. — Только Лешку — раз забыл — выброси начисто из головы! Евгений куда лучше: один сын в семье, а хозяйство какое! Во всей Порубежке, говорят, другого и не сыщешь. Одних пчел десять ульев. А сад? Райский!.. Заработки же у него дай бог! И левака не промах зашибить. Сама слышала, как Шомурад сказывал: «Калымит что надо этот прохвост! Старуху какую и ту за так не подвезет». Понимаю, Шомурад от зависти…
— Оксана, ну о ком это ты? — Варя поморщилась, доведенная до отчаяния.
— К тебе с открытой душой, а ты… ну, зачем, светик, притворяться? — Оксана драматически, как заправская артистка, всплеснула руками. — О Евгении твоем толкую, о ком же еще? Желаю тебе, Варечка, большого-большого счастья… если, конечно, сумеешь удержать Евгения. К такому красавцу, само собой, все девки липнут. И он, болтают, не теряется!
Решительно приподнявшись, Варя оперлась локтями в подушку. От клокотавшей в груди ярости она мертвенно побледнела.
— Сейчас же убирайся вон с моей кровати! Я тебя видеть больше не хочу!
Оксана опешила. И все еще продолжала сидеть у Вари в ногах. Полуоткрытый рот. Круглые, точно стеклянные пуговки, глаза, готовые вот-вот выпрыгнуть из орбит.
— От такого счастья… я из Подмосковья сбежала! — Варя собиралась сказать что-то еще, но не смогла: ее душили слезы.
Она отвернулась к стене. А чтобы не разрыдаться, сунула в рот угол подушки.
Очнулась Варя вечером. Разбудил ее стук в дверь, негромкий, но настойчивый.
— Кто там? — спросила она, все еще продолжая лежать на боку.
И вдруг — совсем рядом — из открытого настежь окна послышался шепот:
— Варвара, ты одна?
Почему-то испугавшись, Варя вскочила, глянула в окно. Но под окном никого не было.
— Это я… Анфиса. Ты одна? — снова раздался тот же нетерпеливый щепоток.
— Одна, одна… А ты где, Фиса?
И только тут в проеме засиненного окна выросла высокая худущая фигура, закутанная в темный полушалок.
— Убери стол, я влезу в окно. Смотри свет не включай.
Варя послушно отодвинула столик, и Анфиса проворно вскарабкалась на подоконник, потом неслышно спрыгнула на пол.
— Дверь тоже запри на ключ, — приказала гостья. — Я не хочу, чтобы меня ваши видели.
Присели — Варя на кровать, Анфиса на стул. Сбросив с головы шелковый полушалок, Анфиса спросила:
— Тебе не противно меня видеть?
— Какая ты все же странная, — Варя пожала плечами.
Гостья молчала, быстро-быстро перебирая пальцами тяжелые длинные кисти полушалка.
— А ты знаешь, мой-то Иван… умом рехнулся. Видно, бес попутал, — всхлипнула вдруг Анфиса, по-бабьи подпирая кулаком щеку. — Не иначе бес попутал!
Варя молчала.
— Собирается от сана отречься… «Не верю, говорит, больше в бога. И не хочу, говорит, людей обманывать, не хочу на их подаяния жить».
Анфиса вытерла концом полушалка глаза, но не сдержалась и опять всхлипнула. В ее сгорбленной, поникшей фигуре чувствовалось отчаяние, безнадежное отчаяние.
— Уговаривает в Сибирь уехать. «Поступлю на стройку… У меня руки вон какие… и заживем с тобой честно, как все»… Люблю я его. Понимаешь? Люблю! Кабы не любила, бросила бы — и весь сказ!
Ничего не говоря, Варя встала, обошла стул. Погладила Анфису по плечу. Неожиданно вспомнила: в ту глухую лунную ночь в начале весны Анфиса вот так же гладила ее, Варю, по плечу. И недавно это было, и в то же время, казалось, давным-давно!
— Успокойся, Фиса. Тебе не плакать надо, тебе радоваться надо! Сердце твое любви искало, а не бога… пойми ты это!
Анфиса посидела-посидела, потом поднялась, поцеловала Варю в лоб. Постояла и еще поцеловала. И уж после этого, все так же молча, метнулась к окну, точно большая черная птица.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Все эти дни после выходного работали на рытье котлована под школу: сломался бульдозер, а ждать, когда его починят, было некогда. Земля попалась тяжелая — каменистая. Досталось всем: и парням, и девкам. Ребята копали, выворачивали ломами камни, обливаясь потом, девчата же таскали на самодельных носилках грунт. Уставали как черти.
И уж теперь после смены редко можно было услышать веселый смех, шутку. Даже Шомурад, пристрастившийся в последнее время к игре на гармошке, даже он не притрагивался к ее голосистым ладам. Поест, что попало, и на боковую.
Как-то в обеденный перерыв, прихватив с собой свертки и сетки с едой, все разбрелись кто куда: одни зашагали к Волге, застывшей в нестерпимом полуденном блеске, другие — к томившейся в зное раскудря-кудрявой рощице.
К обнаженному до пояса Шомураду, вытиравшему о лыжные штаны набрякшие свинцовой тяжестью руки, стремительно подбежала Оксана.
— Пойдем на речку? — громко, чтобы слышали все, спросила Оксана парня и, не дожидаясь ответа, схватила его за локоть.
— Жаным… сердце мое, у меня ноги деревянные, — оглядываясь на Варю, проворчал в замешательстве Шомурад, видимо, не желавший идти вместе с Оксаной.
Но та силой потащила его за собой.
Варя посмотрела на лоснившуюся от пота спину казаха, словно вымазанную дегтем, выждала, пока он и Оксана не скрылись за щетинистым в слюдяной текучей дымке бугром, подняла с земли свой пакет и побрела, прихрамывая, к первому попавшемуся на глаза деревцу. Ей хотелось идти как можно быстрее, а ноги не слушались, решительно не слушались.
Вот и молоденькая осинка, невеселая, с еле шелестящей, точно ошпаренной кипятком, листвой. На ржавую траву падала тень, негустая, с бегающими бликами, но Варя так умучилась, что ей было все безразлично. Хотелось лишь одного: упасть и не вставать. И пролежать вечность.
И она блаженно растянулась на шуршащем, нагретом солнышком пырее, почему-то пахнущем земляникой — самую так малость.
Варя лежала вниз лицом, разглядывая паутинки трещин на земле. Вот уже полмесяца не перепало ни одного дождя, и почва стала трескаться, а цветы и травы на поляне сохнуть.
Пробежал, куда-то спеша, усатый дымчатый жучок. У глубокой расщелины, показавшейся жуку бездонной пропастью, он приостановился, повел недовольно усами. А потом, свернув в сторону, опять заторопился по своим делам.
«Похоже, эта ловкачка Оксана права, похоже, я и Евгению больше не нужна, — следя взглядом за убегающим жучком, подумала с горечью Варя. — После воскресенья он и глаз не кажет».
Она уронила на обгорелые натруженные руки голову и попыталась заснуть. Но ее и сон не брал. Глухая, ноющая боль в сердце не давала покоя.
«Боже мой, какая тоска!.. А куда делся Мишка? Хоть бы он что-нибудь… хоть бы он словечко какое сказал», — и тут Варя вспомнила. Михаила нет. Его и еще двоих ребят прораб утром послал по какому-то делу на нефтепромысел.
Открыв глаза, Варя увидела прыгавшего как-то вприскочку воробья. Воробья явно заинтересовал Варин сверток с бутербродами. В одном месте газета порвалась, и на окружающий мир таращилась золоченым глазом поджаристая горбушка хлеба.
«Пусть его клюет, — решила Варя, собираясь снова сомкнуть ресницы, но внезапно вздрогнула. — Уж не мерещится ли мне?.. А может, я сошла с ума? Серьезно, я не сошла еще с ума?»
Она со страхом уставилась на сторожкого воробья, совсем близко подскакавшего к бумажному свертку. Смелую птаху будто нечаянно облили раствором известки. Лишь вертлявая головка осталась серой с коричневыми крапинками. Варя еще раз потаращила глаза. Нет-нет, ей не померещилось: воробей и в самом деле был кипенно-белым.
«Воробушка, откуда ты взялся такой диковинный?» — зашевелила Варя спекшимися губами. И уронила на руки совсем затуманившуюся голову.
После работы все отправились купаться, одна Варя не захотела идти на Волгу. Когда она подошла к общежитию, на скамейке рядом с Мишал Мишалычем сидел, покуривая, Михаил.
— Какая беда с тобой случилась? — ахнула Варя, едва увидела Мишку. Подкосились ноги, и она плюхнулась на нижнюю ступеньку крыльца.
Казалось, Михаил собрался на бал-маскарад: стащил из театрального реквизита белые перчатки маркизы и, недолго думая, напялил их до самых локтей. Только несло от этих марлевых «перчаток» вонючими больничными снадобьями.
— Успокойся, Варяус, ничего особенного, ровным счетом ничего! — Михаил подошел вразвалочку к Варе, пристроился рядом с ней на ступеньке. — Руки все целы… малость обгорели только.
— Где? Как? Да не мучь ты меня!
Михаил выплюнул окурок, затоптал его ногой. А потом принялся нескладно рассказывать:
— На промысле. Мы там крышу перекрывали у лаборатории. Ну, слезли за железом… А неподалеку работал газосварщик. Смотрю: по шлангу змейкой пламя бежит — от горелки перекинулось. А сварщик и не видит. Бросился я к шлангу, перегнул его… Спасибо богу надо сказать, что рукавицы на руках были. Тут и сварщик заметил, выключил резак и ко мне. А я в ту минуту ничего не помнил… от рукавиц клочья одни остались. Ну, меня сразу на медпункт потащили.
Варя старалась не смотреть на Михаила.
— А это так нужно было: то, что ты сделал?
— А как же. (Мишка улыбался — Варя это чувствовала по его голосу. Улыбался мягко, чуть насмешливо.) Ведь рядом баллон с кислородом стоял. Он мог взорваться.
— Ну, а если бы… если б ты сам весь загорелся?
— Оставь, Варяус! Зачем эти твои «если б»?
Мишал Мишалыч пошевелил своими косматыми бровями. Крякнул.
— Бывало, говаривали: семь раз отмерь, однова отрежь! — глубокомысленно изрек старик. — А в нынешнее время… прямо башкой в полымя норовят броситься! Эх! Одно слово: зелено-молодо!
— Очень прошу тебя, Варяус, — наклоняясь к Варе, горячо зашептал Михаил, — очень: родительнице, смотри, не напиши. А то знаешь… еще скапутится старая. А руки… руки заживут. Как, бывало, говаривали: были б кости, а мясо нарастет!
Варя сокрушенно вздохнула: ох уж этот взбалмошный Мишка! Он еще шутил!
Она кормила его, как малого ребенка, — с ложки. И было и грустно и забавно смотреть на присмиревшего, смущенного Михаила.
После обеда Варя решила вымыть в комнате полы — шла ее неделя. Болели руки, ныла поясница, но она не сдавалась.
Принесла в комнату ведро воды, намочила тряпицу и полезла под стол. Потом протерла под своей кроватью и под кроватью Анфисы. После Анфисы кровать пока пустовала, прикрытая простыней. Комендант обещал на днях перевести Варю в другую комнату, а сюда поселить двух подружек-нормировщиц.
Свежая водица ручейками растекалась по желтому полу, приятно холодила саднившие ладони, все в кровавых мозолях. С минуту Варя колебалась: мыть или не мыть под кроватью Оксаны, с которой она больше не разговаривала? Решила: надо протереть, полы не виноваты.
С трудом выдвинула пузатый чемодан, намочила и отжала тряпицу. И только встала на колени, чтобы лезть под кровать, как позади что-то сухо, отрывисто щелкнуло.
Оглянулась Варя, и тряпку выронила из рук. Оксанин чемодан стоял раскрытым: вверх дыбилась помятая крышка, а на пол свисали рукав красной трикотажной кофты и прозрачный капроновый чулок. Прямо же перед ней по влажным половицам рассыпались серые помятые конверты.
Варя вся так и похолодела. Что теперь делать? Стоит сейчас влететь в комнату Оксане, и та незамедлительно поднимет крик: «Караул, грабят!»
Она еще не совсем пришла в себя, когда потянулась собирать письма. Вдруг на удивление знакомым показался Варе почерк на одном из конвертов с лиловым уголь-ничком вместо марки. Варя взяла себя в руки. Внимательно прочла адрес. Прочла раз, другой… Да ведь это же… да ведь это же Лешкино письмо! Лешкино письмо ей, Варе!
Трясущимися пальцами подобрала и другие конверты, надорванные небрежно злой рукой. Эти письма тоже были от Лешки, и тоже ей, Варе!
Закружилась голова. Она села, ничего не замечая, на мокрый пол. На точеном, матово-смуглом лбу росинкой дрожала, переливаясь, холодная капля…
«Варюша, родная, желанная! Это третье письмо, а ты все молчишь и молчишь. Неужели между нами все кончено? Неужели я для тебя стал чужим, посторонним? Оторопь берет, когда думаю об этом».
Выпало из рук письмо. Варя прислонилась онемевшей спиной к железной койке. В глазах стояли невыплаканные слезы.
Варя не знала, долго ли она просидела так: оглохшая, слепая, будто пораженная страшным столбняком.
На коленях лежали письма, Лешкины письма, которые с таким нетерпением она ждала все эти месяцы. Рядом валялась половая тряпица, чуть подальше поблескивало оцинкованным железом ведро с помоями, а в ногах распластался чемодан с прожорливо разинутой пастью. Но Варя ничего не замечала.
Она и Евгения не сразу увидела. Он стоял посреди комнаты — пропыленный, жаркий, прижимая к выпачканной мазутом ковбойке огромную охапку сирени. Стоял минуту, другую, третью…
— Варя, ты… плачешь? Ты… уезжать собираешься? — наконец-то нашелся что сказать этот рослый, сильный парень, сейчас такой беспомощный, такой обескураженный.
Куда-то в сторону полетели цветы, и вот он, Евгений, припал к Вариным оголенным коленям.
— Варюша, да ты очнись… Варюша! Меня в командировку в Сызрань посылали. Прямо с дороги завернул к тебе… Да говори скорей, что с тобой, кровинка моя?
А ей хотелось кричать, ей хотелось реветь белугой, рвать на себе волосы. Но она по-прежнему сидела безмолвная, ко всему равнодушная.
Вдруг Варе пришла на память поездка в Москву, та их первая с Лешкой поездка, первая и самая счастливая. Хлопьями валил снег, мимо окна вагона мелькали и мелькали зеленеющие елочки-коротышки, а за ними белые, выстланные пухом поля… Промелькнула и хрупкая, тонюсенькая березка, кем-то безжалостно поверженная на леденеющую землю.