— Коли твое благословенье, батюшко, будет — ладно: перечить не стану.
— Не неволю я тебя, Петрованушко. Подумай сам, своим толком размысли: плотницкая тебе работа, алибо что, не чужая какая. За топор-то тебе браться — не учиться стать. Там есть наши ребята в подрядчиках… не откажут. Вон хоть бы взять Семена Торинского.
— Ладно, кормилец, смекаю, да и наших ребят-питерщиков поспрошу, как это у них там ведется.
И с этих пор носился он с мыслью о Питере, на который соблазнили его заезжие гости обилием работы во всякое время, а главное — хорошей платой и дешевизной в паю с ними. Задумываться тут было не над чем. Если все идут в столицу, то и Петруха не лыком шит.
Парень совсем согласился на дальнюю дорогу и сказал об этом отцу твердо и решительно. Отец сначала было начал колебаться, — и одобрял выбор нынешней же зимы, и именно ближние недели Великого поста, и нет: советовал отправиться будущей зимою. Колебался старик между выбором и решил, по-сыновнему, не откладывать дела дальше поста — к тому; же и попутчики под руками, а на будущую зиму будет ли еще кто из них, Бог весть. С своей стороны, и парень остался тверд в исполнении намерения и только раз как будто поколебался немного, когда за несколько дней до отъезда встретил Параньку и увидал на глазах у ней слезы.
— О чем рюмишь, али кто разобидел?
— Нет, кому обидеть? Ты-то вот… слышала… ваша старшая невестка сама забегала… в Питер…
Она не могла говорить дальше, глотая слова и слезы.
— Ну, так что, что в Питер? приеду, небось не съедят там.
— Да ждать-то придется — может, и невесть что.
— Подождешь!.. это дело твое. И то дело — опять особое. То перво-наперво надо… а хныкать станешь, уйду. Сказал — терпеть не люблю ефтих слез самых.
Петруха последние слова выкрикнул громко, в сердцах.
— Не стану! вот те Христос, не стану! — могла только скоро проговорить девка и угодить парню.
— Ты уже не выдешь ли к кузницам? — робко спросила она его, немного помолчав.
— Пошто к кузницам?
— Выйдешь — так ладно, а не выйдешь — так как хошь, не неволю.
— Ладно, выйду. Да смотри опять невестка бы не заприметила.
— А ты будто топор понес показать, заклепку, мол, сделать.
— Ну, да ладно — ступай!
Вечером, во время деревенского сумерничанья, Петруха действительно был за кузницами и, конечно, нашел уже там Параньку. Она подала ему медное колечко и просила выслать из Питера другое, хоть такое же.
— На што мне колечко?
— Да возьми, дурашной, на память возьми. Там ведь, чай, всех попризабудешь — и меня…
— Опять реветь! сказал — уйду: слушайся!
— Как не реветь-то, Петрованушко?
— Не завтра еду, через неделю еду. Колечко-то на вот, возьми назад.
— Да, дурашной, — помнить станешь. Вот и Лукерья с кузнецовским Ондрюхой — так же; а приехал домой — оженились.
— Я жениться не хочу, возьми колечко-то!..
— Да что-то это, батюшки, родители мои! И не баженник бы ты, а такой дурашной. Наши девки все ведь так, другие ребята запрежь покупают колечко-то; поносят с неделю и поменяются.
— Ладно, ну, давай сюда! Только мотри никому не сказывай, а то вон с платком-то пришла к нам в избу да и расчуфырилась, эка невидаль.
— Не скажу, Петруня, не скажу, — знай это. С камнем в воду кинут, гробовой доской накроют — не скажу, помру — не скажу…
— Что ты орешь-то, дура, услышат… Я пойду…
— Погоди! — поцелуемся!..
— Я, брат, боюсь с чужими-то целоваться, сейчас губы опрыснет, после и присекай кремнем. Я только со своими целуюсь, и то только в Христов день… Погоди, может, под венец пойдем — тогда уж.
— А под венец-то пойдешь ты со мной?
— Что Питер скажет, — туда допрежь надо. А то батюшко благословенье обещал, да свадьбу играть нечем; погоди, разживусь через год… Ты смотри у меня, Паранька, молись за меня, я тебе бусы пришлю.
— Да поцелуемся, желанный, дорогой мой, поцелуемся, хоть раз-от. До свадьбы-то долго ждать.
— Отстань ты! сказал, не стану, — опрыснет, после присекать надо. Невестка заприметит — оговорит. Ты смотри у меня, с ней не водись, как волка бегай; язык у этой ехидной бабы острый, настоящее, значит, как бритва. От нее дальше — и меня не ссорь. Я смирен — боюсь осерчать…
— Повременил бы ты, Петрованушко, ехать-то, что зря-то?.. скоро больно. Только было начали мы с тобой женихаться — таково ладно: ты-то не серчал и я бы уж попривыкла.
— Нельзя временить. Ондрюха да Матюха торопят: «Собирай, слышь, всю путину; да скорей, ждать, мол, не станем; наше-де дело такое». Повременил бы. Нельзя! — И парень махнул рукой безнадежно. — Коли делать, по мне, так делать; а стал клянчить да ломаться — все из рук поплывет.
— Да что тебе больно Ондрюха-то да Матвей-от дались? Будто уж на них-то и мир клином сошелся.
— Как порешили — так, стало, и будет. Одно надо понимать: кабы вмоготу, и один бы, вестимо, доехал.
И он опять безнадежно махнул рукой.
— Ты, Петрованушко, хоть бы в экую пору выходил бы сюда, нагляделась бы я на тебя вдосталь, налюбовалась бы.
И сдерживаемые насильно слезы, найдя свободный доступ теперь, полились обильно и опять рассердили парня.
— Я, брат, плакать не стану по-твоему, а коли станешь эдак… и ходить сюда не буду… Прости, пора никак. Наши, чай, поднялись — ждут. Сумку шью.
«В избу пришел, — думал парень, — и никто не узнал; батюшко только спросил: что, мол, совсем-де поладил с ребятами-то? Совсем-де, батюшко. А остаться не думал, наглядеться-то на тебя подольше не соблаговолишь? Эх, пропадай, мол, моя голова! куды кривая не вывезет. Совсем, мол, батюшко, порешил ехать, вот те грудь и сердце: благослови!»
— Что ты, парень, толкаешься-то? да под самое сердце попал, насилу отдышался. Аль заснился Петруха, а Петруха?.. бредил словно бы… Петруха, слышь!.. — раздался неожиданный голос над ухом, разогнавший все мечты и думы парня, потому что этот голос был голос одного из его дорожных спутников.
Парень не заметил за собой, как последние слова безнадежной решимости произнес он вслух и, увлекшись недавней живой картиной, махал даже руками, и в последний раз так сильно, что задел за спавшего спутника.
Этот последний, проснувшись, будил товарища, на том основании, что впереди на дороге виднелись уже черные, старые избы, скучившиеся в одно место, и между ними белелась большая каменная церковь. За церковью ряд черных изб потянулся вдоль на целую версту; сперва перед въездом виднелись кресты кладбищенские, далеко влево бежала в село почтовая столбовая дорога. Начались бани, за ними избушки и избы: одна совсем развалившаяся, другие новые и большие. Одна совсем покривилась и чуть не вросла в землю со своим сгнившим крылечком, которое вело к загрязненной, захватанной двери. Над дверью красовалась высохшая елка, а внизу известная надпись гражданскими буквами для грамотных.
— Тпру! — закричал тот, который прежде других проснулся, и растолкал товарища и ямщика, напомнив обоим, что приехали в Вожерово.
— Тпру! — кричал он и ухватился за вожжи.
— Проехать эко место!.. аль не привычны? Надо же ведь отвальную-то запить — иззябли совсем…
Путешественники полезли из саней.
— А что ж ты-то, Петруха, пойдем! — посогреемся.
— Спасибо, неохота!..
— Аль не пьешь?
— Не начинал еще, братцы: претит.
— В Питере, брат, научишься; там без того нельзя — да и на такой же промысел едешь. Хоть пивка али медку? небось, заплатим.
— И не просите, — не стану!.. негожо.
— Твоя воля, как сам знаешь, не неволим! Была бы честь приложена, а от убытков Бог избави.
— Губа толще — брюхо тоньше! — приговаривали товарищи Петрухи, направляясь в заветную дверь, у которой и Бог весть сколько раз переменялись петли.
Домишко этот совсем развалится; откуп живо — в неделю — выстроит новый на том же самом месте, и мужичок останется верен до гробовой доски и новому питейному, как был верен старому. Идет он в него по-прежнему, так же охотно, сохраняя в уме то убеждение и род поверья, что «как кабаку ни гнить, как ни гореть: от овинов ли или от какой другой беды, — а стоять ему скоро опять на старом месте. Словно место это клятое! А из старого леса только и можно жечь, что в одном кабаке, в другой избе нельзя, не ладно».
Путники наши медленно, мучительно медленно подвигались вперед, благодаря разбитым ногам рабочих кляч, которых нанимали они под себя за баснословно дешевую цену.
Вот они в Москве — пришли на чугунку, которая возит рабочих людей за три рубля в двое суток. Здесь новичок получил от бывалых людей, спутников, кой-какие наставления, вроде следующих:
— Вынь пачпорт и держи в руках! Становись за рогатку гуськом и жди череду! Деньги тоже в руки возьми; здесь — деньги вперед берут. Да смотри крепче держи деньги-то — народ здесь столичной: зазеваешься — не дадут маху. А подошел к окну: «В Петенбург, мол, — вот пачпорт и деньги!» Возьмешь билет и ступай в сторонку и жди нас — подойдем, покажем дальше.
— Здесь ведь во всем порядки. Зевать учнешь — отяпают так, что и жизни не рад будешь. Ну, с Богом!..
— Упрись же, Петруха, упрись покрепче, придерживай-ко вперед, к окну-то поближе, а то ночевать придется! Понатужься, Петруха, посильней, вот так!.. упрись еще, упрись… — поощрял наставник новичка, который рад был, при таком удобном случае, порасправить косточки и показать свою доморощенную силку.
Рогатка затрещала. Напиравший народ волной повалился к стене, волнение замечено солдатом-жандармом.
— Ты что это, капусная борода, лезешь-то? черед на то есть! Что толкаешь-то?
— А не мы, ваше благородье, сзади прут! — оправдывался ловкий питерщик и перестал напирать.
— То-то — не мы! Что толкаетесь-то, вы, сиволапые! — обратился солдат уже к задним, но оттуда слышались голоса:
— Да ты бы наперед-то смотрел; ведь это вон тот-то, что на нас указал, он подущает. Вон смотри, как впереди земляк-от его месит.
И в самую живую, задорную минуту своей разгулявшейся храбрости новичок Петруха получил приличное награждение; но билет взял-таки и сидел вскоре в вагоне, который перед отъездом затворили огромными дверьми и засунули тяжелым засовом. Сделался мрак; слабый свет проникал только сверху. Чтобы добиться вперед, нужно было сзади лезть через ноги и головы, через ряд многих скамеек, ежеминутно оступаясь и получая пинки и ругательства. Но Петруха добился, несмотря ни на что, и смотрел не насматривался на медную силу, которая волокла их паром до Питера. К услугам его предлагались сбитень, квас, пироги с творогом, выносимые из ближних деревень, но Петруха купил — и закаялся: на все стоят дорогие цены, каких он не слыхивал и даже во сне не видывал.