Лесная глушь — страница 8 из 61


Замотал Тереха короткую бабью память и ленивую сметку до того, что самому стало скучно. Уважил он их напоследок и перестал ходить по задам, когда повел свинью из Питера, всю истыкану.


Хозяйки в один голос закричали: «Наперсток», — и даже дошло до того, что старшая невестка вынула из кармана, который привязан был у нее на поясе подле левого боку, это орудие и показала его Терехе.


Неугомонный шутник рассказывал потом настоящие сказки, предварив, что это бывальщина и случилось от него по соседству. Рассказанная сказка воодушевила не только баб, но даже и остальных швецов, из которых каждый рассказал также по бывальщине. Невестки только слушали, дивились диковинкам и искренне верили рассказываемому. Одна только свекровь заметила, что песня — быль, а сказка — ложь; но тотчас же рассказала про лешую, которую сама видела, когда, еще бывши молодухой, мыла белье на реке.


— Сидит водяница на колоде, и такая-то большущая да рыжая, а волосищи почитай что не до пят стелются, а вода-то, кормилицы вы мои, так и льет, так и льет с волосищ-то. Взглянула я, родители вы мои, и — обомлела: и поджилки затряслись. Слышу, вот как хоть я вас теперь слышу: захлопала водяница в ладоши да совой и заухала. Как добежала до дому, кормилицы мои, уж и не помню: словно кто пришиб мне память-то. Опосля мне, как опомнилась, рассказывали, что священника-де призывали отчитывать, так инда перепужалась я водяницы-то…


— Бывает, Матрена Селифонтьевна, бывает. Вот ведь недалеко ходить: бродишь ину пору по лесу за грибами, а либо что… ходишь, ходишь, а все к одной березе придешь. Придешь, ну вот так вот и видишь: береза та, и муравейник тут, около… вон и палку еще бросил на муравейник-то, ну и та… тово… тут, — поддержал старуху Степан. — Да чево, бабушка, вот у меня пара животов на дворе стоит. Пришел я раз, коло Покрова: сивко стоит, хоть бы што… а саврасая кобыла, что у благочинного купил, в мыле. В мыле, слышь, Матрена Селифонтьевна, словно кто на ней целую ночь ездил. Что ни говори, а домовик это ездит, лесовик это в лесу тебя обходит…


— Ох! Что и баять, кормилец, кому, как не ему, домовику этому… Я уж, как из старого дому перебиралась, кирпичик из чела в печи выломила да в коник и положила; вот тебе грех молвить, — а не хочу и таить, — положила. Ну… и ничего: коровушки, благодаря Бога, живут, овечки тоже. Вот и гнедку почитай что кажиную ночь гриву заплетает. Подберет эдак, знаешь, косички и репейником поизукрасит: таково-то индо любо да красиво.


Между тем время незаметно подходит к ужину, и молодая хозяйка, накрыв на стол, приглашает швецов:


— Садись и ты, Терентий Иваныч, поужинай, чем Бог послал, чай, уж, поди, попроголодался маненько.


— Да у нас, Марья Семеновна, коли признаться сказать, не ужинают, — отвечал Тереха, потягиваясь, а насмешливая улыбка так и прыгает по его рябому лицу.


— Что ты баешь, не ужинают, да как же ложатся-то?


— Как? А поедят маленько да так и ложатся!..


Поработали щвецы и после ужина, вплоть до того времени, как запели вторые петухи. Один только Тереха, кончив незаметно полушубок и наметав еще рукава на кафтан, завалился вместе с прочими на полати.


На другой день приехал и сам хозяин — соцкий, в то время когда швецы сшили два полушубка, два армяка, теплую шапку хозяину и целую овчинную шубу хозяйке. Хозяин примерял свое, прошелся раза два по избе, заставив баб посмотреть: ладно ли сшито, не мал ли воротник и не жмет ли ему подмышками. Оставшись довольным, он рассчитал швецов по заведенным ценам: отсчитал два рубля за два полушубка, рубль двадцать копеек за два армяка; семьдесят копеек за шубу и пятьдесят копеек за новую теплую шапку.


— Слушай-ко, Степан Михеич, — заговорил соцкий, достав из ставца бутыль водки и угощая швецов. — Давно меня задор пробирал спросить тебя: куда подевался шоринский Матюха: еще такой песни гораздый был петь, что твой ину пору Терентий?


— Эх! Загубил он свою душу, как есть загубил ни за денежку. И не то чтобы запивать что ли хрушко стал: еще это куды бы ни шло, а то, как бы тебе молвить?.. Задурил…


— Да чего задурил? — перебил Терентий. — Бахвальство, вишь, в нем завелось, хозяин. Форс-от этот проклятый его и подгогулил. На руку нечист больно стал — вот оно что! Так мы его и не берем по этой причине. И то про нас худая слава. Чего не скажут: и «нет воров супротив портных мастеров», и «словно бы нам только мерку снять да задаток взять», будто бы мы чего получше и не стоим. Не нашей иглой каменные дома выстегивают, и строчка-то наша по тому полотну, какое дают, а кроим — сам видал, чай, — к старой одеже новую прилаживаем, иначе и не примеряешь.


Вишь, он какую однова штуку удрал у Игнатовских. Надыть тебе молвить, он шубенкой тогда поизносился, ну и армячишко, признаться, с плеч уж полез; а все чихирем-то вот этим не в меру занимался. Пошел он, вишь, к Игнатовским; думает, наши ребята туда мало ходят, коли что и сделаю, — не узнают. Понаведался. Дали ему, примерно, работу; свалял себе шубу ночью да и след показал. Сам еще нам и делом-то этим похвалялся; и сошло было с рук. А вот на другом, так словно на льду обломился. И случилось-то это дело непутное тоже коло нашей деревни: купил, вишь, лошковский мельник Дементий ячменю хорошего, а Матюха на ту пору работал у него да и заночевал, примерно. Встает Дементий мельник поутру да и спохватись ячменю-то; совался мужик туда и сюда: все закоулки поисшарил. Нет ячменю, словно помелом кто вымел; пропал ячмень совсем, и с мешком, и с веревочкой.


— Не видал, — бает, — Матюха, куда ячмень подевался?


А тот, словно правый, за работой сидит и нитку еще в ту пору вдергивал.


— Нет, Дементий Андреич, не видал; слышал, признаться, впросонках, словно твой Жучко на кого лаял, а не видал. И греха на душу брать не хочу; не видал.


Ну, заперся, слышь, заперся, словно и невесть что! Да уж по весне узнали, кто греху был причастен: сам же Матюха и привез к Дементию. А ячмень-от был не нашенский, а заморский, еще и у барина-то у Безинского купил. Пошла про Савву худая слава: мы его не берем, одному ходить — неповадно, да все уж и знают; а нет, так и мы подкузьмим. Посовался Матюха туды да сюды: видит — дело дрянь, не выгорает; так он по весне и сгинул, словно топор ко дну. Бают ребята, что в Рыбное потянулся в бурлачину. Ну уж там, знамо, уховерт-народ, не клади пальца в рот, зараз тяпнут.


Только что вышли швецы от соцкого и показались, в полушубках нараспашку, середи улицы, почти изо всех окон послышались приглашения. Между громкими бабьими криками особенно резче всех раздавался одной.


— Нишкните-ко, ребята, чтой-то солдатка-то больно зазывает? — спросил Степан. — Нешто много работы у тебя?


— Понька есть, полушубок, кормильцы.


— Ишь ведь, горлодериха эдакая, — бабью работу зазывает: поньку шить; нешто у самой-то руки отвалились? Поди-ко, Терентий, учи ее, глупую, уму-разуму да втемяшь ей хорошенько, чтоб вдругорядь не навязывала чего не следует. Сшей ей полушубок-то да и приходи к нам, — распорядился старик Степан, видимо обиженный и принявший предложение шить поньку за насмешку.


Компания швецов разделилась. Все они разбрелись по разным избам и в одиночку; один Степан вдвоем с учеником, Тереха между тем явился к солдатке.


— Кошку бьют — невестке намеки дают; поньку-то ты шей сама: ваше это дело, бабье, а вот коли полушубок есть, так стачаем. Давай, где он у тебя тут?


— Ишь ведь как ты расчуфырился, словно и невесть что обидное молвила. Я и сама, коли хошь, так сдачи дам.


— Сдачи мне твоей не надо, береги про себя; а мы не то что с бабой, и с волком справлялись! — говорил Терентий уже не тем шутливым голосом, а таким, какой был бы даже впору и самому старику Степану.


— Знаешь ли, тетка, как я волка надул? — продолжал он, садясь за работу. — Шел, вишь, я по полю, отседа не видать, бежит серый по лесу да ухмыляется.


— Здравствуй, швец-молодец, дай я тебя съем!


— Дай, — говорю, — запрежь хвост тебе аршином смеряю. — Взял я его хвостище кужлявый, намотал крепко на руку, да и лудил я его аршином по спине, инда самому больно стало.


— А все мне тебя, швец-молодец, съесть хочется. Целый день, — бает, — рыщу: живот подвело!


— Нет, — говорю, — мои кости неломки: зубы не возьмут. Поди, вон баран ходит по горам, авось, может, послаще будет. Прост ведь серый-то, хоть бы вот и ты, тетка Лукерья. Так, что ли, тебя величают? Да ты смотри не обидься!


— Меня-то? Офросинья меня зовут.


— Ну вот, тетка Офросинья, у меня тоже бабушку звали Офросиньей и сестра была Офросинья. Так о чем, бишь, я тебе молвил?


— Баран там, что ли, по горам…


— Так вот, вишь, пришел он к барану и тоже есть попросил, серый шут. «Вставай, — бает баран, — под гору, а я как раз тебе в глотку вскочу». Распялил серый пасть, а баран как мурызнет его в лоб рогами так, что мой волк вперемековшки. Все, слышь, зубы во рту повышиб, и есть уж нечем стало. Опомнился серый, да позапоздал маленько: швец-то, поджавши ноги, строчку строчил, а баран сено жевал в подполице.


— А вдругорядь ты понек не сули!.. Эдак и сарафаны нашему брату шить доведется, — заключил свою речь Терентий у новой хозяйки.

* * *

Таким образом, переходя из избы в избу, из деревни в деревню, сообща, в компании и в одиночку, особняком, смотря по количеству наличной работы, швецы проходили на чужой стороне далеко за зимнего Николу. Осталась всего неделя до Рождества Христова; ясное дело, нужно провести этот праздник в кругу домашних, по обычаю и по заветной мысли.


И вот швецы уговорились сойтись в первом питейном ближайшего села, чтобы разделить сообща и поровну свои заработанные деньги и опять вместе держать путь на родину. Степан, как предводитель и самый старший между товарищами, производил дележ. Досталось каждому, вместе с заработанными им самим деньгами, около пятнадцати рублей серебром; Степану немного побольше, потому что он ходил с учеником.