Лесная крепость — страница 17 из 53

В проулке никого не было, ни одного человека – у местных жителей имелись свои проходные места, они предпочитали передвигаться по центру боковыми тропами.

Главное в Росстани место, где всегда можно было отогреться, отдышаться, выпить чаю и прийти в себя – комната, которую снимала Октябрина, – перестало существовать. Сердце у Ерёменко сжалось, он тяжело вздохнул: «Эх, Октябрина!..»

У Октябрины в райцентре оставалась подруга и помощница, которую Ерёменко тоже знал, такая же учительница, преподававшая в младших классах рисование, Галина Сергеевна Трухина. Галина Сергеевна была одинокой, уже в годах, молчаливой женщиной, умевшей неплохо писать акварелью и маслом – её работы, говорят, даже выставлялись в Москве, а уж что касается областного центра, то там они бывали не раз, – как всякая художница, она обладала точным глазом и хорошей зрительной памятью.

С другой стороны, раз у него случилась стычка с краснолицым полицаем закончившаяся для краснолицего не совсем складно, скажем так, надо было уходить, ведь в любую минуту эту помидорную физиономию, налитую алкоголем, могут начать искать… А оцепить такое село, как Росстань – плотно оцепить, чтобы ни одна мышь не проскочила, – штука несложная, закупорят все входы и выходы и начнут чистку… Тогда ведь и спрятаться негде будет.

Но уходить, не имея ясной картины о том, что тут было, тоже нельзя – приказы ведь для того и дают, чтобы их выполнять…

Ерёменко беззвучной тенью одолел проулок, перекочевал во второй, такой же сумеречный и пустой, там перемахнул через плетень и, прикрываясь стенкой сарая, прошёл в третий проулок, косоватый, серый, более тёмный, чем предыдущие. Двигаться проулками было легче, чем улицами, а главное – безопаснее.

Минут через десять он очутился у дома, в котором жила учительница рисования. Осмотревшись, проверил, не наблюдает ли кто за ним, ничего подозрительного не обнаружил и скребнул ногтями в окно, потом трижды стукнул пальцами по стеклу.

– Галина Сергеевна!

В окошке показалось встревоженное блеклое лицо. Учительница козырьком приложила ко лбу ладонь, всмотрелась в окно. Узнала Ерёменко, вскинула в приветственном движении одну руку, потом махнула ладонью, приглашая разведчика в дом. Ерёменко в ответ скрестил обе руки – известный запрещающий жест: не могу, мол, потом показал пальцем на запястье, где должны были находиться наручные часы. Галина Сергеевна всё поняла, выскочила на улицу, держа в руках горбушку тёплого хлеба.

– Угощайся! Хлеб только что из печи.

Дух от хлеба шёл такой вкусный, что на уголках глаз у Ерёменко возникли и скатились одна за другой вниз крохотные свежие слезки. Ему захотелось прошептать потрясённо: «Мам-ма моя!» – но он промолчал. Спросил лишь тихо:

– Галина Сергеевна, что тут произошло?

Та рассказала, как полицаи похватали девчонок-близняшек, как арестовали Октябрину, как была устроена показательная казнь. Ерёменко сжал кулаки так, что у него захрустели костяшки пальцев.

– С-сволочи продажные!

Через несколько минут он снова нырнул в проулок, одолел его, затем, прижимаясь к плетням и загородкам, перекочевал в другой проулок.

Дни в зимнюю пору стоят короткие, пальцев одной руки хватит, чтобы измерить протяжённость, темнеть начинает быстро. Едва он прошёл второй проулок, как воздух начал густеть, в нём зашевелились, задвигались неровные пятна с неряшливо раздёрганными краями. Факту этому природному, естественному, Ерёменко обрадовался – темень вечерняя, а потом и ночная надёжно укроет убитого полицая, до утра его не найдут.

Точно, не найдут. Вот что значит везение. Только Ерёменко подумал о везении, об удаче, как совсем недалеко от него на крыше комендатуры взвыла сирена. Ерёменко тормознул, будто в грудь ему кто-то упёрся колом, не пустил дальше.

Похоже, рано он обрадовался – убитого нашли. Иначе отчего так пронзительно визжит немецкий ревун? Он огляделся. Услышал сзади топот. Обернулся. По проулку неслись двое полицаев с винтовками, громко долбили ногами по земле, разбрызгивая в разные стороны сухой колючий снег. Ерёменко перепрыгнул через плетень, приземлился в ноздреватом, с прочной макушкой сугробе, утонул в нём по колени, потерял на этом прыжке время, мотнул досадливо головой, почувствовал, что дело запахло керосином, если он не оторвётся от этих битюгов, ему будет худо.

С другой стороны, может, и не надо было шарахаться и сразу перемахивать через плетень, может быть, нужно было подождать этих деятелей – глядишь, они и пронеслись бы мимо.

Вряд ли.

Ерёменко отчаянно месил ногами обледеневший снег, стараясь выбраться из сугроба, ступить на твёрдое место, но это ему не удавалось – снеговая корка вновь и вновь проламывалась под подошвами, хрустела невкусно. Тем, кто шёл за Ерёменко, дюжим полицаям, было легче, они двигались по пробитому пути.

– Сто-ой! – прокричал один из полицаев. Глотка у него была что надо, крик наверняка был слышен на другом конце Росстани.

Протестующе помотав головой, Ерёменко сделал несколько прыжков, выкарабкался вроде бы на твёрдый участок, но через мгновение вновь провалился в сугроб, покрытый пожелтевшей пористой коркой.

– Тьфу! – отплюнулся он, выбил из себя тугой горький комок, глянул назад – где там полицаи?

Полицаи не отставали от него, разгребали коленками снег, плыли по следу бегущего Ерёменко.

– Шкуры продажные, – прохрипел разведчик, хватая ртом, зубами воздух. – Суки немецкие… И откуда только вы берётесь?

– Сто-ой! – вновь прокричал один из полицаев – тот, с громовой глоткой. – Стрелять буду! Стой, гад!

– Ага, счас! – привычно отплюнулся Ерёменко. – Разбежался и остановился.

Полицаи настигали его. Хрипя, стискивая зубы, Ерёменко сбавил ход, потом остановился, упёрся валенком во что-то твёрдое, подвернувшееся ему под ногу, пригнулся, сделал это вовремя, в следующее мгновение на него навалился полицай, похоже, тот, с трубным голосом. Ерёменко качнулся вместе с насевшим на него человеком, выбил из себя хрип и ударил полицая снизу ножом. Потом ударил ещё раз – в самое нежное для мужчины место, в разъём ног. Полицай закричал. Судя по тому, что это был не крик, а, скорее, пароходный рёв, на ножик насадился человек со слоновьей глоткой.

Ерёменко сбросил полицая с себя и подхватил винтовку, которую тот выпустил из рук, винтовка уткнулась стволом в снег. Очень удачно уткнулась винтовочка, прямо под руку. Ерёменко передёрнул затвор и в то же мгновение выстрелил. Полицай, бежавший вторым, даже понять ничего не успел, как его оторвало от земли и он, заваливаясь на спину, увидел собственные сапоги.

Развернувшись, Ерёменко прикладом ударил первого полицая, лежавшего в красном окровененном снегу, безуспешно пытавшегося зацепиться за что-нибудь пальцами, бросил винтовку рядом с ним. Увидел лежавший нож – он не помнил, как уронил его, в какой миг это произошло, тряхнул головой от досады, сбивая треух на нос, подхватил нож и побежал дальше.

А сирена продолжала выть, воздух от неё подрагивал нехорошо, будто студень это был, а не воздух, искрился, с крыш ссыпалась серая пороша, невесомой бязью ложилась под ноги. Дело осложнялось.

Надо было забраться в какой-нибудь сарай, переждать – пусть утихомирится всё, уляжется, а там видно будет… Ерёменко остановился у одного из сараев, прижался спиной к двери. Нужно было хотя бы немного оглядеться, вслепую бежать нельзя. Дыхание рвалось в нём, перед глазами плавала красная пелена. Если бежать вслепую – можно очень быстро вляпаться… А с другой стороны, медлить нельзя – счёт идёт на секунды. Ведь это же по его душу так отчаянно блажит сирена, не по убитым же полицаям она ревёт.

Вправо уходила стенка разноликих, разнодверных, разнобоких, разнородных сараев… Те, что побогаче, были окрашены в зелёный и салатный колера, ещё – в коричневый, так называемый половой цвет, сараи победнее были некрашеными, обычными, потемневшими, в ржавых пятнах, образовавшихся подле старых гвоздей, дерево пропиталось ржавью, стало некрасивым. Ох, не то лезет в глаза, мозолит зрачки. Ерёменко дёрнул на себя одну дверь – заперто, вторую – заперто, третья, недавно окрашенная защитной масляной краской, была увенчана большим висячим замком, словно орденом, на четвёртой тоже висел замок.

Дело было швах. Ерёменко ухватился обеими руками за скобу, привинченную болтами к четвёртой двери, рванул на себя что было силы, потом рванул ещё раз.

Одна из петель, на которой держался замок, не выдержала, со звоном отлетела вместе с гвоздями – гвозди, к счастью, были недлинными, непрочными, сопротивляться долго не могли, – и дверь открылась.

Это был обычный сарай, заставленный и заваленный разным хламом. Чего только тут не было! От мусора, который хозяйки с удовольствием выметают из своих комнат, до старых вёдер, тазов и продавленных стульев. Ерёменко поплотнее притянул дверь изнутри и уселся на стул поблизости – ему важно было слышать, что происходит снаружи.

Сирена продолжала выть. «Интересно, долго она будет так упражняться? – устало подумал Ерёменко. – На зубах от неё уже зуд образовался». Рёв сирены мешал слышать то, что происходило на улице.

Где-то недалеко – в соседнем проулке, похоже, – послышались командные вскрики, кто-то пытался организовать погоню, Ерёменко даже разобрал тонкий визгливый возглас «Партизанен!» – то ли женский был этот возглас, то ли мужской, не понять, – затем вскрики прекратились, и через несколько минут за тыльной стенкой сарая раздался громкий топот… Несколько человек пробежали мимо, и топот растворился в вое сирены. Ерёменко сунул руку в карман, ощупал пальцами гранату. Как хорошо, что он взял её у напарника!

Но было бы ещё лучше, если бы он взял пистолет. Но… как говорят, и на старуху бывает поруха… Или как там ещё выражаются? Проруха? Ерёменко не был знатоком русского языка, не ведал, как будет правильно. Да и не в этом дело.

За тыльной стенкой сарая снова раздался топот ног, потом ещё – пробежала вторая волна, раздался прежний визгливый выкрик, родивший на этот раз у Ерёменко звон в висках: