Через неделю усиленная группа партизан вместе с Чердынцевым отправилась в райцентр. Уходили, как уже повелось, ранним утром, в темноте, когда макушки сосен ещё смыкались с небом и ничего не было видно, ни наволочи, ни звёзд в раздвигах облаков, ни тропки под ногами, но уже через полчаса по небу забегали тусклые задымлённые полосы, макушки деревьев обрели плоть – были они неподвижны, и воздух, застоявшийся, перемёрзлый, тоже был неподвижен, ели и сосны врезались в него, словно бы в лёд впаялись, – стала видна и дорога.
Впрочем, Ломоносов, который был проводником и шёл первым, на подначки «Не заведи нас, Сусанин, сразу в Берлин» не обращал внимания, но, судя по решимости, с которой он шёл, если бы перед ним поставили задачу привести отряд в Берлин, он задачу бы выполнил – мог ходить и вслепую. Чердынцев шёл рядом с ним, молчал – не мешал проводнику, думал о своём…
По-прежнему беспокоила Наденька – как с ней быть, как переправить домой, в Москву? А с другой стороны, приедет она в Москву, появится в своей квартире… Что она там одна будет делать? А если дом её уже разбомблен? Или произошло что-то ещё? Вот ежели бы мать Чердынцева, Ираида Петровна, оставалась в Белокаменной, тогда было бы другое дело…
Привала не делали долго, шли и шли, на двадцать минут остановились лишь во время обеда: перекусить, перевести дух, выкурить по самокрутке – папирос из штаба не прислали ни разу, довольствовались тем, что добывали в районе да у немцев, – малость прийти в себя и топать дальше. А ночью, когда фрицы в своих шёлковых кальсонах будут нежиться в нагретых мягких постельках, – нанести удар по комендатуре и полицейской управе. И главное – не упустить бы эту суку, которая выбивала табуретки из-под ног учительницы Октябрины и её учеников, не дать ей улизнуть. Но то ведь бестия хитрая, крутится червяком, извивается, даже сквозь землю, на могильную глубину просочиться может.
Ровно через двадцать минут Чердынцев поднял людей, оглядел их – не поморозился ли кто, не подсвечивает ли себе в дороге красным носом или белым лбом, потом повелительно проговорил:
– Ещё один бросок, товарищи мужики, и мы будем на месте.
Провожала группу целая стая снегирей, откуда они взялись – непонятно. Крупные, красногрудые, шустрые, приветливые, они облепили деревья вокруг поляны и, дружелюбно поглядывая на людей, начали негромко переговариваться.
Бойцы при виде птиц разомлели, начали вытирать пальцами влажные глаза, словно бы соринки из них доставали, сморкались, сопели растроганно – вот так простая вещь может, оказывается, достать человека. Чердынцев тоже в первые минуты растрогался, размяк, но потом перекрутил в себе что-то, оборвал, будто проволоку, и, выпрямившись с суровым видом, проговорил приказным тоном, излишне жёстко:
– Не отставать! Подтянуться!
Идти было трудно, Чердынцев пожалел, что не взял с собою Мерзлякова, оставил его в лагере – там ведь тоже должен кто-то оставаться. Нельзя, конечно, бросать хозяйство, но комиссар был бы идеальным замыкающим…
У райцентра они оказались уже в темноте, обогнули его с двух сторон, беря в вилку и перекрывая дорогу: въезд и выезд. Если из Росстани удерёт комендант – нестрашно, если смоются пяток полицаев – тоже нестрашно, эта моль всегда водилась и будет водиться впредь в избытке на теле русском, но вот если улизнёт госпожа начальница полицаева – это уже будет худо, это никуда не годится, такого промаха не простят себе ни Чердынцев, ни Ломоносов, ни взводные командиры, которые пришли в Росстань все, каждый со своим взводом.
У Чердынцева, когда он подумал, что бывшая фельдшерица может удрать, даже горло перехватило чем-то жёстким – досадой, похоже, – он нащупал пальцами твёрдый костистый кадык, помял его, во рту сделалось горько. В райцентре убиты, казнены люди, юные граждане, которым ещё жить бы да жить, а им этого не дали… Пришли сволочи аж из самой Германии, не поленились, порядки свои установили, кусачих собак вроде этой «фершалицы» завели, лютуют. Но с немцами, прибывшими сюда с кукурузных полей и из пивных фатерлянда, – один счёт, а со своими, с предателями и оборотнями – другой.
Война всех вывернула наизнанку, сдёрнула одёжки, в которые рядился разный люд, обнажила нутро, в результате каждый человек предстал таким, каков он есть на деле, по сути своей, без всяких прикрас и одеяний. Вот и фельдшерица обнажилась, предстала в том, что носила всегда под платьем, – носила и умело скрывала.
Остановившись у какой-то старой кособокой бани, одиноко приткнувшейся к сараям, Чердынцев подозвал к себе командиров взводов; распорядился он своими силами так – два взвода послал громить комендатуру, один взвод, геттуевский, и с ним разведчиков оставил с собою.
– Будем брать полицейскую управу, – сказал он тем, кто остался.
В райцентре было тихо – ни одного звука, будто в мёртвом городе. Ни собаки не лаяли, ни коты ночные не бесились, не мяукали, ни молодёжь, собиравшаяся в это время суток на свиданки и «мотани», не подавала голосов.
Тишина такая у робкого человека запросто может вызвать припадок – уж больно она полная. Страшная, даже мурашки по телу бегут.
Повёл группу Ломоносов – он знал здесь все тропки, закоулки, заборы и огороды, бывал много раз и, слава богу, из каждого похода благополучно возвращался.
Полицейскую управу они окружили бесшумно – ни одна мёрзлая снежинка под ногами не заскрипела, – приблизились к крыльцу, полагая, что на нём топчется часовой, но на крыльце никого не было – пусто…
– Это плохо, – удручённо проговорил Чердынцев.
– Почему, товарищ командир? – шёпотом задал вопрос Геттуев, глыбой навис над Чердынцевым – он считал своим долгом прикрывать его.
– Потому что раз часового нет, то и фельдшерицы в этой поганой управе нет. Если бы была – на крыльце обязательно находился бы топтун.
– Всё равно в помещение надо ворваться, – сказал Ломоносов, – тогда мы всё поймём и узнаем: где мадам находится, как давно ушла отсюда и куда и что в этом «куда» делает.
– Шума будет много.
– А мы – ножиками. – Маленький солдат неожиданно улыбнулся, словно бы вспомнил что-то приятное. – В своё время вы ножом очень лихо действовали.
– То была необходимость.
– Сейчас – тоже необходимость, товарищ лейтенант. – Ломоносов потянулся к голенищу валенка, достал оттуда нож. – Кто со мной?
Людей, владеющих ножом, во взводе Геттуева не было, это Сергеев был ножевиком и проводил среди своих подопечных специальные занятия, покойный Ерёменко ножиком баловался, а Геттуев, мирный добродушный человек, старался таких страстей избегать.
– Пошли, – сказал Чердынцев маленькому солдату, – пошли вдвоём… Может, обойдёмся без выстрелов.
– Попытка – не пытка, товарищ командир.
Они беззвучно поднялись на крыльцо. В предбаннике управы мирно дремал, сидя за старым скрипучим столом, молодой упитанный полицай в тёмной форме со значком ворошиловского стрелка, пришпиленным к карману. Как открылась дверь, он не услышал, почувствовал лишь, как в натопленное помещение втиснулся хвост холода, ударил по ногам, полицай поднял голову.
– Закрывайте за собой дверь, козлы деревенские, – тихо и грозно произнёс он, приняв Чердынцева и Ломоносова за обычных райцентровских обывателей. Автоматов, висевших за их плечами, он не разглядел.
Ломоносов стремительно шагнул к полицаю, резким движением ладони поддел его под подбородок, голова у полицая задралась, будто тыква, в глотке что-то булькнуло, словно из бутылки вытекли остатки воды. Маленький солдат ловко провёл лезвием по горлу полицая, нож у Ломоносова был острый – он едва не отделил голову от плеч. На стол полицай лёг уже мёртвым.
– Напрасно, – тихо сказал Чердынцев. – У кого мы теперь узнаем, где находится фельдшерица?
– Найдутся такие люди, товарищ командир, и двух минут не пройдёт, как отыщем…
Помещения управы Чердынцев помнил ещё по первому налёту на райцентр – кабинет Шичко должен находиться на втором этаже… Если, конечно, она не подобрала себе другой. Чердынцев прижал к губам два пальца – тихо! Ломоносов замер.
Были слышны два негромких спокойных мужских голоса, раздающиеся в коридоре: полицаи, видать, местные, вели обычный разговор про коней, пиво и какую-то Люську, которая до войны любила разбавлять пиво водой. Чердынцев прислушался – не возникнет ли третий голос?
Нет, не возник. Чердынцев на носках прошёл немного вперёд, заглянул за угол коридора и показал напарнику два пальца – двое, мол. Махнул рукой – пошли! Маленький солдат ткнул себя в грудь и отклячил большой палец вправо – дескать, он берёт на себя правого говоруна, Чердынцев согласно наклонил голову – он возьмёт левого – и шагнул в коридор.
Коридор был освещён слабо – собственный нос даже невозможно разглядеть, говоруны, полицаи средних лет, прервали беседу и уставились на людей, внезапно возникших в коридоре.
– Чего вам тут надо? – истончившимся, словно бы после болезни, ребячьим голосом спросил один из них, много раз битый жизнью, с продырявленной шкурой, опытный мужичок, он что-то почувствовал, но предпринять что-либо не успел, Ломоносов, размахнувшись снизу вверх, всадил ему нож в подгрудье, Чердынцев приставил нож к горлу второго полицая.
– Шичко здесь?
– Ассия Робертовна? Нет её тут, – просипел тот дыряво, враз потеряв от страха голос, – домой ушедшая.
– Кто-нибудь ещё есть в управе?
– Нет. Сегодня у немцев праздник, нас домой отпустили, выдали по бутылке водки на руки…
«Праздник – это хорошо, – отметил про себя Чердынцев, – даже очень хорошо». Полицай, которого он держал на острие ножа, скосил глаза вниз, на валявшегося на полу приятеля, дёрнулся, будто от укола током, и замычал пугливо, с хрипом – ну ровно проколотая автомобильная камера: «М-м-м…»
– Тихо, тихо… – успокаивающе произнёс лейтенант. – Где живёт Шичко, знаешь?
– Ассия Робертовна? Конечно, знаю. Много раз ей домой всякую еду носил…
– Прислуживал, значит?
– Да вы что, товарищ хороший! Она приказывала, я приносил. Женщина всё ж…