– Это присказка такая у русских, герр гауптман, – поспешно пояснил переводчик, – иносказательная. У русских всё шиворот-навыворот, куда ни плюнь – всюду иносказания…
– Дурацкая присказка!
– Я тоже так считаю, герр гауптман.
– Он что, не хочет работать? – Комендант потыкал пальцем в Легачёва.
– Нет, хочет, но жалуется, что у него болит спина.
– Спину мы быстро вылечим. Двадцать пять плетей – и никаких ремней не надо будет резать. – Комендант достал из кармана хорошо отглаженный, со стрелками-линеечками, пахнущий французским парфюмом платок, протёр им стекло монокля – с этим увеличивающим мир кругляшком он теперь старался не расставаться, – сунул под лохматую, начавшую дурно куститься бровь и неожиданно рассмеялся. – А что… Резать ремни из спин непослушных людей – это мне нравится. В России, похоже, только так можно навести порядок.
Как бы там ни было, Легачёв, человек нерешительный, квёлый и в полицаи-то угодивший по недоразумению, случайно, оказался во главе целой управы и вынужден был возглавить отряд.
Разведчики засекли карателей, едва те вошли в лес. Игнатюк, видя такое дело, только пальцем покрутил у виска – и охота фрицам в такой холод мошонки себе морозить, – но старшина Иванов, бывший старшим в этой тройке, отнёсся к делу серьёзнее и скомандовал Игнатюку:
– Давай-ка, друг, быстрее в лагерь, к Чердынцеву, предупреди его – идут, мол… И смотри, на мину не напорись случайно, наши там много новых мин поставили.
Каратели шли по лесу медленно, битюги увязали в снегу, перегруженные сани переворачивались, офицеры ругались в голос, вдобавок ко всему эсэсовский начальник вдребезги разругался с командиром полевиков – чего-то они не поделили, скорее всего, славу… А в том, что они развесят партизан, как ёлочные игрушки, по деревьям, фрицы были уверены на все сто процентов. Знали каратели, что при случае они могут и авиацию вызвать, и орудия подтянуть, у них были на вооружении не только пулемёты.
Серый тёмный пар грозовым облаком висел над отрядом карателей, плыл вместе с людьми в неведомое… К реке Тишке плыл.
Чердынцев готовился встретить гостей. Игнатюк, ловко скользя на лыжах между деревьями, быстро обошёл отряд немцев и предупредил командира.
– И много фрицев в итоге сюда направляется? – спросил лейтенант.
– Там не только фрицы, там и наши имеются… Полицаи. Целая рота.
– Так сколько же всё-таки спальных мест надо готовить?
– Думаю, человек двести пятьдесят к нам идут…
– Ого! – Лейтенант усмехнулся привычно. – Не берегут фрицы своего здоровья, дедушку мороза совсем перестали бояться. Ладно… Как сказал товарищ Сталин, наше дело правое, победа будет за нами.
Но одно дело – сказать, и совсем другое – добыть эту победу. Лицо у Чердынцева сделалось горьким, каким-то сморщенным, будто у старика. Единственный человек, за которого он сейчас боялся, была жена. И за малыша, который ещё не успел родиться, тоже боялся. Главное – уберечь их. Что же касается самого Чердынцева, то он смерти не опасался совсем. Разучился опасаться. Раньше при мысли внутри рождался мёртвенный холодок, в висках возникал стылый звон, сейчас – нет. Сейчас Чердынцев спокоен – война изменила его, приучила ко многому тому, к чему человек, кажется, вообще не способен привыкнуть.
Лейтенант глянул на часы – появилась у него эта особенность, чуть что, глядеть на часы, – к вечеру, в крайнем случае завтра утром немцы подойдут к лагерю.
Надо успеть заминировать все подходы, все до единого. Правда, двое разведчиков останутся по ту сторону, но они не пропадут – и запас продуктов у них есть, и в лесу они люди не чужие, и, где Сосновка находится, знают. Не пропадут.
А пока несколько человек надо прямо сейчас же отправить в Сосновку, к Мерзлякову, не то, не дай бог, фрицы где-нибудь дорогу перекроют.
Группа Бижоева продолжала минировать подходы к лагерю. Старалась делать это умело, ставить заряды не абы где и не абы как, а с хитрецой, так, чтобы не сразу можно было разгадать сапёрную загадку и понять, стоит мина под какой-нибудь лохматой заснеженной кочкой или нет.
В командирской землянке, куда Чердынцев попал с яркого солнечного света, было мрачно, темно, вязкая сумеречь плотно осела в углах, Наденька, одинокая, закутавшаяся в шерстяную шаль, кипятила прямо в печке бокастый чумазый чайник.
– Сейчас будет готов чай, – сказала она.
– Надюш, немцы!
– Ну и что? – спокойно произнесла Наденька.
– Надюша, оставить тебя на базе не могу, не имею права. Ты и радист Петров подлежите немедленной эвакуации.
– Эх! – с досадою произнесла Наденька, подкинула в печку несколько свежих, истекающих смолой поленьев. – Я же врач, Жень, ты понимаешь… А врач должен находиться там, где идёт бой.
– Врач должен находиться, Надюш, в лечебных палатках, в тылу, в эвакогоспитале, а поле боя – это забота санинструктора, мужчины, умеющего перевязывать раненых, и не более того. Он даже из винтовки должен уметь стрелять лучше, чем перевязывать, понимаешь?
– Не понимаю, – качнула головой Наденька, торцом полена поправила чайник, прикрылась рукой от искр, сыпанувших ей в лицо. – Если бы у тебя в отряде имелись санинструкторы, хотя бы один, тогда всё было бы понятно. А так извини, Жень…
Лейтенант шагнул к жене, почти силой оторвал её от печки, прижал к себе.
– Надя, ты пойми, я не переживу, если с тобой что-то случится.
Чердынцев уткнулся лицом в её волосы, втянул ноздрями сухой дух, исходящий от них, легонько, едва касаясь губами, поцеловал. Прошептал едва различимо:
– Береги маленького, Надюш… – Затем решительно выпрямился. – А теперь слушай приказ, товарищ военврач! Чтобы ни радиста, ни тебя через час на базе не было! Уходите! Проводник уже ждёт вас.
– Женька! – в сердцах воскликнула Наденька.
– Надя!
– Ну-у… я прошу тебя, Женя. – В голосе Наденьки послышались умоляющие нотки.
– А я приказываю, Надюш!
Наденька сникла, опустила руки, плечи у неё тоже опустились, сделав её фигуру угасшей, потерявшей силу и стать, она поняла, что мужа ей не переубедить, муж-командир прикажет, и она вынуждена будет подчиниться.
На горящих поленьях завозился, задёргался закипающий чайник, плеснул кипятком в огонь, попал, в ответ печка закашляла недобро. На глазах Наденьки появились слёзы.
– Вот видишь, Женя, на тебя даже чайник ругается.
– Это он на тебя ругается, а не на меня, просит, чтобы ты его скорее перевезла на новую базу. – Чердынцев достал из кармана шёлковый платок – Ломоносов подарил, он нарезал платков из парашютного шёлка на весь отряд, – промокнул слёзы на Наденькиных глазах. – Приказы командиров, как тебе известно, не обсуждаются. Невыполнение приказа бывает равносильно дезертирству. По законам военного времени, знаешь, что за это бывает?
– Не знаю, – сказала Наденька, – и знать не хочу.
Тут Чердынцев смущённо крякнул, затоптался на одном месте, смущение его было понятным… Зачем он ей всё это говорит?
– Прости меня, – произнёс он тихо, – но приказ свой я отменить не могу.
В конце концов Наденька побросала в мешок вещи, что у неё были, и вместе с Петровым в сопровождении двух разведчиков и одного провожатого отбыла в Сосновку. Когда группа ушла, Чердынцеву сразу спокойнее сделалось на душе, хотя сердце отозвалось на уход Наденьки тоскливой болью – ему показалось, что видит он жену в последний раз, больше не увидит. На глаза его не то чтобы слёзы навернулись, а что-то мутное, мешающее не только смотреть, но и дышать; борясь с собою, он досадливо стёр с глаз эту муть и очень скоро стал самим собою.
Хотя Наденька ушла и исчезло иссушающее чувство опасения за неё, и появилась некая уверенность, которой должен обязательно обладать всякий командир, ощущение печали, тягучей тоски всё-таки не проходило ещё долго. Человек есть человек, в какие бы условия он ни попадал, всё равно в чём-то проявит слабину…
Группа Бижоева продолжала перекрывать подходы к лагерю, остальные готовились к схватке. Ни суматохи, ни растерянности, ни обречённости, которая иногда появляется в таких ситуациях, не было.
Маскировать мины в снегу было трудно, поэтому в лукошках специально приносили снег, накрывали заминированные места, пространство вокруг забрасывали еловыми ветками, шишками, обрабатывали метёлками, будто ветер прошёлся по снегу, немного взвихрил его, потом придавил сверху, – картина, в общем-то, получалась довольно реальная. Было тихо. Люди работали молча, сосредоточенно, лишь иногда перебрасывались друг с другом парой-тройкой слов, и всё.
А немцы тем временем на несколько часов застряли в снегу – завязли битюги. Сани, не приспособленные к движению по лесу, часто переворачивались, пулемёты приходилось извлекать из сугробов, оттуда же выскребли и ящики с патронами – в общем, мука для карателей была невыносимая, тьма сплошняком, ни одного светлого пятнышка.
С трудом пройдя половину пути, намаявшись, оберштурмфюрер, командовавший операцией – и полевая команда и полицаи были подчинены ему, – принял решение отправить битюгов с пулемётами назад, в Росстань, иначе можно было потерять и коней и пулемёты… Шеф полевой команды, долговязый обер-лейтенант, попробовал было возразить, но эсэсовец придавил его начальственным рявканьем.
– Мы с этими пулемётами ещё трое суток будем ползти, – заявил он, – партизаны за это время могут тысячу раз испариться, зарыться в землю, уйти по реке…
– Уйти по реке они никак не могут – лёд, несмотря на морозы, слабый.
– Почему слабый? – недоумённо воззрился эсэсовец на обер-лейтенанта. – Зима ведь…
– В реке много тёплых подземных источников, они даже в сильный мороз образуют во льду окна.
– Плевать! – воскликнул эсэсовец. – Повозки эти сковывают нас. Отправляйте их назад! Немедленно, обер-лейтенант! Иначе мы никогда не выполним приказа.
Обер-лейтенанту ничего не оставалось делать, как подчиниться эсэсовцу, битюгов с трудом развернули в лесу, поставили на проторённый след и отправили обратно. Сопровождения не дали – в санях остались только возницы да осиротевшие пулемёты, угрожающе посматривающие стволами в лесное пространство, пулемётчиков же с саней сняли и поставили в общий строй, эсэсовцу показалось, что народу в карательной группе мало, надо больше, поэтому пулемётчики поплелись вместе со всеми дальше, к партизанскому лагерю, чтобы атаковать его, смять лесных леших, сжечь их, победить и на грудь себе повесить желанные Железные кресты.