– Да о чем ты! Скажешь тоже! – в замешательстве и почти с негодованием воскликнула Дивина. – Да я его в первый раз сегодня увидела! Подумаешь, парень! Мало ли таких! Я что, матушка, каждому встречному на шею кидаюсь, с чего ты вдруг о замужестве заговорила! Знаю я, что мне нельзя, все я знаю!
Елага опять вздохнула и покачала головой. Вроде бы не было оснований думать, что пришедший с Доморадом смолянский парень опаснее для Дивины, чем прочие. Но само волнение и возмущение Дивины, с которым она отвергала подозрения, подтверждали – опаснее. Почему-то.
А Дивина сама не понимала, почему так встревожилась. Да, конечно, парень хоть куда – и красив, и удал, и весел, смел без наглости, приветлив без заискивания и держится так, что каждый рядом с ним чувствует себя уважаемым человеком, но и сам проникается к собеседнику уважением. От него словно исходит некая сила, бьют ключом молодость, удаль и здоровье, так что всем вокруг становится веселее жить. Дивина отлично замечала, что на нее блестящие глаза молодого гостя смотрели совсем иначе, чем на всех прочих, и ей это нравилось, хотя к восхищенным взглядам ей было не привыкать. Но и она ведь не из глухой лесной веси, где любой постороний парень, не брат, кажется девке самим Ярилой, спустившимся за ней с небес. Кудрявых удальцов она видала, головы не потеряет задаром. Дело было совсем в другом.
Насчет «печати на лбу» Елага была права. За спиной смолянского гостя явственно ощущалось присутствие некой высшей сущности. И Дивина была уверена, что его бьющая через край жизненная сила есть только причина внимания к нему неземной сущности, а не следствие. За то эта сущность и выбрала его для своих загадочных целей. Думать о нем было не нужно и опасно. У него свои дороги, а высшие силы не любят, когда их дороги топчут кому не лень. И Дивина, как воспитанница Леса Праведного, отлично это знала.
Тогда почему она все время думает о нем? Почему и сейчас, когда он ушел в беседу и закрыл за собой дверь, ей мнится, что он здесь, рядом? Почему ей кажется, что его неведомая дорога откроется и перед ней, если только… если она решится на нее вступить. Измениться и тем изменить свою судьбу.
А ей это надо?
Дивина даже поерзала на месте от беспокойства: только влюбиться ей не хватало! Засмеют, перестарок уже. И нашла еще в кого! Как будто в Радогоще парней мало. Правда, в таких вот, особенных и не похожих на других, влюбляются гораздо охотнее, чем в понятных и привычных. Ну ничего, он ведь скоро уедет, утешила она себя. Может, еще обойдется.
Но Елага смотрела на нее как-то странно, испытующе, глаза ее потемнели, воздух в избушке сгустился и мягко поплыл, как будто рядом творились высокие и могучие чары… Дивине вдруг стало страшно. Она отвернулась и стала укладываться спать. Утро вечера удалее.
Длинный день конца весны неохотно уступал место сумеркам, но вот и ночь опустила на землю темные крылья. Радогощ давно спал, над городком повисла мертвая тишина, и только звезды перемигивались в вышине. Зелейница Елага все сидела у стола, в полной темноте, неподвижно, только вслушиваясь, как за занавеской на полатях ровно дышит во сне ее дочь.
Наступила полночь, и зелейница почувствовала ее приход, как будто нечто невидимое коснулось лица. В тот же миг что-то царапнуло в дверь снаружи. Елага не пошевелилась. В дверь стукнуло. Потом поскреблось у окна.
– Впусти меня… – шепнул невнятный голос, и в темной избе повеяло ландышем. – Впусти меня, я все равно войду…
Девушка на полатях задышала чаще, сильнее, точно ее мучил дурной сон.
– Впусти меня… – с угрозой дохнуло за окном. – Впусти! Она моя!
– Нет, – ровным, спокойным голосом сказала вдруг Елага.
Поднявшись, женщина подошла к окну. От ее движения по избе пронеслась целая волна разнообразных запахов: свежевыпеченного хлеба, парного молока, душистой каши со сливками, сладких медовых «коровок», что матери пекут для всей семьи на праздники, – всего того, что каждый помнит с детства как образ домашнего уюта и покоя. Женщина вдруг стала выше ростом, крепче, и во тьме на ее платке замерцали звездные искры.
– Она не твоя! – сказала Мать в окошко. – Она со мной, и ты ее не тронешь. Уходи.
Снаружи не донеслось больше ни звука. Запах ландыша растаял, снова стало легко – нездешняя сила ушла.
Елага вдруг очнулась; она стояла возле окна, опершись рукой о стол, – и не понимала, как здесь оказалась. Голова слегка кружилась.
– Надо же, как задумалась… Аж сидя уснула… – пробормотала она, потирая рукой лицо. – Чуть во сне из дома не ушла…
Зелейница чувствовала следы огромной силы, которая была здесь вот только что. И не просто в доме, а в ней самой. Совсем близко дышала спящая девушка, и Елага вспомнила, какие беды ей грозили и почему ее выбрал Лес Праведный. Опасность отступила, девушка снова жила, как все… но неужели что-то изменилось? И это ноющее в сердце беспокойство – предупреждение, знак Матери Макоши, что опасность может вернуться… или уже вернулась?
Елага заглянула за занавеску, поправила одеяло, сделала оберегающий знак над своей дочерью. Внезапно захотелось, чтобы она стала маленькой, ничего не понимающей девочкой, чтобы ее можно было взять на руки, покачать, поиграть, а если испугается чего-то, отвлечь игрушкой, успокоить песенкой… Увы, назад время не возвращается. Можно изменить судьбу, если измениться самому, но иной раз перемены приходят, не спрашивая, хочешь ты того или нет. Это тоже – судьба, замкнутый круг из воли и предопределенности. Дивина не хочет ничего менять, но не зря ей сегодня вспомнилось то, чего она помнить не могла, не должна была. Это тоже – знак. Пришла судьба, открывай ворота…
Прощаясь на ночь, Дивина дала обоим гостям по стеблю полыни и велела положить возле изголовья.
– А если померещится что – хлещи полынью и говори: «Перунов гром на тебя!» – советовала она.
Зимобор взял полынь, но рядом с ней на пол положил обнаженный меч. Глядя на эти два орудия, он вспоминал князя Зареблага, говорившего: «Не верую я ни в сон, ни в чих, а верую в свой червленый вяз!» Уж тот не забоялся бы каких-то дохлых шептунов-волхид, а Зимобор чем хуже?
Укладываясь, он успел только мимоходом удивиться, как сильно изменилась его жизнь за считаные дни, так далеко забросив от всего привычного. Но за этот день он чересчур вымотался, чтобы долго думать, поэтому сам не заметил, как уснул. И обнаружил это только тогда, когда внезапно проснулся и по глухой темноте, по глубокой тишине вокруг сообразил, что уже ночь.
И он был не один. Совсем рядом ощущалось чье-то присутствие: неровное дыхание, беспокойное движение, смутный шорох.
– Кто здесь? – Зимобор мгновенно приподнялся, и пальцы опущенной к полу руки тут же сомкнулись на рукояти меча.
– Это я… Я, Дивина… – прямо над ухом шептал глухой, невнятный голос, и казалось даже, что дыхание касается лица. От него веяло влажным, прохладным, тревожащим запахом леса и болота. – Голубчик мой, как же я тебя полюбила! – прерывисто, словно задыхаясь, шептал голос, и от невидимого во тьме движения легкие воздушные токи задевали лицо Зимобора. – Как же ты красив, как же ты удал! На всем свете такого больше нет, ни на кого я тебя не променяю! Помоги мне, сокол мой ясный, боюсь я этих злыдней! Никто меня защитить от них не может, только ты, голубчик мой! Не покинь меня, не прогони, обними меня покрепче, укрой от них!
Чьи-то дрожащие, как от сильного страха, ледяные руки коснулись груди Зимобора, потянулись к шее, желая обнять, и его вдруг охватил такой холод, что даже дыхание замерло. Невидимое тело прижималось к нему, норовило уложить спиной на подушку, невидимое лицо тянулось к нему с поцелуем, и голос из темноты страстно шептал:
– Люблю тебя, свет мой ясный, радость моя, сердце мое! Ты мне лучше отца-матери, ближе роду-племени! Думаю я о тебе не задумаю, ем не заем, пью не запью, сплю не засплю, ты для меня милее света белого, краснее солнца красного! Красота твоя и удаль на меня навели тоску-кручину, только я теперь тоскую и горюю, во сне тебя вижу и наяву, в полдень и в полночь, без тебя мне радости не видать, утех не найти!
Каждое слово этой мольбы словно накидывало на Зимобора какие-то путы, петлю за петлей; сердце билось, внутри поднималась неудержимая дрожь, чем-то схожая со страстным влечением, но только диким, горьким, нерадостным и опасным. Было холодно и жутко, словно его затягивала болотная трясина, хотелось орать и биться в нерассуждающем животном ужасе, но голос завораживал, сковывал, так что даже шевельнуться было трудно.
Зимобор понимал, что эти холодные руки и этот дрожащий, как осиновый лист на ветру, голос не могут принадлежать Дивине, – но тогда кто это? На ум пришла мертвая невеста – неужели вот так же эти холодные пальцы сжимали горло всех его подружек? А теперь она пришла к нему самому! Почему вдруг, что такое случилось?
Невидимое во тьме тело прильнуло к нему, томя внутренним холодом, чьи-то руки обвились вокруг шеи.
– Обними меня, обними! – страстно молил голос.
«Померещится что – хлещи полынью!» – вспомнился совет Дивины и ее голос, совсем не похожий на этот, молящий с болезненной, лихорадочной страстью.
Словно в тумане, Зимобор высвободил одну руку и, нашарив на полу стебель, поднял, неловко замахнулся, хлестнул в то место, где должна быть спина невидимого существа.
Раздался тихий вскрик, существо сильно вздрогнуло и отшатнулось. Обнимающие руки разжались, и Зимобор, вскочив с лежанки, уже со всей силы наугад хлестнул перед собой горьким стеблем. Из темноты раздался дикий визг, что-то метнулось прочь; скрипнула дверь, закачалась. Зимобор стоял в одной исподней рубашке, держа перед собой, как оберег, полынный стебель.
– Что там такое? Что? Ты, Ледич? – раздался от другой стены обеспокоенный голос Доморада. Прочие полочане тоже проснулись на лавках и полу, стали подниматься, заговорили.
– Я… Комары замучили, – с трудом успокаивая дыхание, ответил Зимобор. – Житья нет…
Ощупью найдя дверь, Зимобор закрыл ее на засов и сунул полынь под скобу. Потом снова лег, но сердце сильно билось, никак не желая успокаиваться. Настороженно прислушиваясь к тишине, Зимобор перебирал в памяти все подробности происшествия и холодел от запоздалого ужаса. Это ни