А потом наступило осеннее утро, когда Лес Праведный привел ее к трем большим старым липам. Под ногами было сплошное покрывало золотисто-желтого палого листа, а наверху кроны трех могучих деревьев плотно смыкались, образуя такую же золотую кровлю. Это было похоже на дом из золота с черно-коричневыми столбами. В той, что стояла посередине, имелось огромное дупло от корня до верхушки, так что вся липа напоминала домовину, корнями уходящую в землю, а вершиной устремленную к небесам. На самом деле это были ворота.
– Здесь простимся с тобой, внученька! – сказал Лес Праведный и передал ей узелок. Он по-прежнему был так же силен и крепок, словно дуб, только глаза у него осенью стали не зеленые, а рыжевато-бурые, со стальным отливом под цвет хмурого неба. – Теперь твоя наука там нужна. – Он показал на старую дуплистую липу. – Иди. Такая твоя дорога.
Дивина вошла в дупло липы и тут же увидела отверстие дупла снова перед собой. Сделав еще шаг, она опять оказалась на поляне. Та же липа была позади нее, две такие же, только без дупел, – по сторонам.
Но теперь она была одна. Белый старик больше не стоял возле нее, хотя Дивина продолжала чувствовать его близкое присутствие. Лес Праведный, воспитавший ее, утратил человеческий облик, но теперь его глаза смотрели на нее со всех веток и листьев, его голос говорил с ней шумом ветра, и сама земля, по которой она ступала, была продолжением его крепких рук.
«Я все сделаю, дедушка!» – мысленно пообещала ему Дивина и направилась прочь от трех золотых лип. Она была нужна здесь, по эту сторону межи, и шла по тропинке между облетающими березами, чувствуя себя не столько человеком, сколько драгоценным сосудом сил и умений, которые дали ей, чтобы она могла отдать их людям.
Тропинка вывела ее на опушку, а за опушкой вплотную стояли избы – именно там теперь располагался новый пал на старой лядине, засеянный рожью. У самой опушки был вырыт колодец, а у колодца стояла женщина – средних лет, крепкая, рослая, с загорелым, умным, приветливым лицом.
– Здравствуй, дочка! – ласково сказала она и шагнула навстречу Дивине. – Я тебя поджидаю. Значит, вывел Дедушка?
– Вывел. – Дивина кивнула.
Она помнила ту женщину, которая проводила ее к Лесу Праведному пять лет назад. Эта была похожа на нее, очень похожа… но теперь они были на этой, человеческой, стороне Леса, и стоявшая перед ней женщина была просто человек – зелейница Елага из городка Радогоща.
Слух о том, что у Елаги появилась откуда-то взрослая дочка, уже к вечеру облетел Радогощ, и у зелейницы целый день толпился любопытствующий народ. Старшие из соседей смутно припоминали, что у ведуньи и впрямь когда-то родилась девочка, да только быстро умерла… Вот только когда же это было… Ну-ка, дед, вспомни… То ли пятнадцать, то ли двадцать лет назад… Вроде еще до войны, когда здесь хозяйничали смолянские рати с воеводой Гневогостем, а может, уже после, когда молодой князь Столпомер выгнал захватчиков и сам стал приезжать сюда за данью, как до него его отец… Да нет, Нежалька уже тогда замужем была, значит… Нет, что ты болтаешь, наш дед Покляпа еще жив тогда был! Старухи спорили, но никак не могли прийти к согласию. Да и что оно дало бы, если никто не мог ответить, эта ли девочка вдруг оказалась все-таки жива или другая пришла неизвестно откуда. А сама Елага молчала и только улыбалась в ответ на все расспросы.
О той девочке, что пропала в лесу возле города каких-то пять лет назад, почему-то ни одна душа не вспомнила.
Зато девушки восхищенно ахали при виде искусно вышитых рубах, рушников и платочков, которые Дивина достала из своего узелка; она каждой дарила по пояску или платку, а в узелке оказывалось и еще, и еще… Это было ее «приданое» от Леса Праведного. Он всегда щедро награждает внучек, уходящих к людям, но и предупреждает: вся их мудрость и вся его щедрость – только до замужества.
В тот же вечер девушки повели ее на первые посиделки наступившей зимы – изба-беседа стояла тут же, у Елаги, так что Дивина вдруг оказалась не гостьей, а хозяйкой девичьих посиделок. Наступил Сварогов день[29], девичий праздник, еще называемый куриным, потому что начинается он всегда с того, что девушки отправляются по дворам воровать кур, чтобы приготовить из них угощение для парней-женихов. И тут Дивина оказалась впереди – никто лучше ее не знал всех тонкостей премудрых обрядов, всех нужных заговоров, оберегов и песен. Она не просто помнила, что и как нужно делать, – она знала, почему то или другое надо делать именно так, и с ней самые древние, привычные обряды получили новую жизнь, посвежели, наполнились особым смыслом. Даже старые старухи, бабки и прабабки нынешних невест, приходили теперь в беседу, и при виде Дивины им почему-то с особой яркостью вспоминалась собственная молодость. Каждой бабке казалось, что сама она была в девичестве именно такой, как теперь Дивина!
Не прошло и недели, как уже весь Радогощ знал Дивину, и она помнила всех по именам, никогда не путала, кто чья жена или сестра. Со всеми она была весела и приветлива, и при этом каждому казалось, что он нравится Дивине как-то по-особенному, что им она в душе интересуется больше, чем другими, потому что видит в нем достоинства, скрытые от недогадливых прочих.
И сама Дивина за несколько дней так освоилась в Радогоще, словно родилась здесь и ни на день не покидала дома. Как, живя у Леса Праведного, она забыла, откуда пришла к нему и как жила раньше, так и теперь она почти забыла лес и чувствовала себя так, будто в детстве играла вместе с Малянкой, Лисёной, Вертлянкой, Нивяницей, Пригожей и всеми прочими.
Приближалась Макошина Неделя, во всех избах толковали о свадьбах, даже там, где не было женихов и невест. Дивина начала ловить на себе смущенные, опасливые взгляды девушек: те понимали, на кого теперь смотрят все женихи. И хотя Дивина уже говорила, что не собирается замуж, девушки все же опасались ее соперничества. Ведь стоило Дивине выйти из ворот, как рядом непременно оказывался кто-то из парней. Каждый день, не дожидаясь приглашения, парни приходили к Елаге колоть дрова, носить воду, чистить хлев; каждый старался изо всех сил в надежде, что потом его позовут в избу и что Дивина, белолицая, румяная, угостит молоком и кусочком теплого хлеба. Кто с кем гулял на весенних игрищах – все было забыто.
Особенно часто колол дрова Горденя, первый парень в Радогоще. Его родня не возражала против того, что теперь он гораздо чаще помогает по хозяйству зелейнице, чем матери, – у Крепенихи другие помощники в доме найдутся, а получить такую невестку она считала очень желательным. В то, что такая красавица и умница вовсе не пойдет замуж, Крепениха не верила. «Бывает, что старая девка ведуньей делается – если хромая, или слепая, или еще какая увечная, или испорченная! – приговаривала она. – А если девка здоровая, красивая, то раньше или позже все равно ей замуж идти. Красный мак покрасуется да зернышками рассыплется, так и девка, одна ей дорога».
Только в одном доме поведением Гордени были смущены: у Зобни. Кривуша, старшая Зобнина дочь, уже не первый год вилась возле Гордени, и все привыкли считать, что дело кончится свадьбой. Красавицей ее трудно было назвать: невысокая ростом, плотная и крепкая, она родилась с искривленной шеей, из-за чего держала голову как бы вперед и выглядела слегка горбатой. Толстая, тяжелая темно-русая коса у нее была заплетена гладко и всегда свисала через плечо на грудь, и оттого казалось, будто голова склоняется под тяжестью этой косы. Лицо у нее было свежее, румяное, но из-за густых черных сросшихся бровей оно всегда казалось озабоченным.
Но вопреки расхожему мнению, что увечной-то и надо заниматься ведовством, Кривуша собиралась не в ведуньи, а замуж. Самолюбивая и упрямая, она была твердо убеждена, что достойна владеть самым лучшим, и, как это часто случается, ее убежденность невольно передавалась другим. Едва войдя в возраст невесты, Кривуша выбрала Горденю и в течение двух лет упрямо шла к своей цели. На всех посиделках и гуляньях она неизменно была рядом с ним; благодаря своей решительности и пылкости она среди местных девушек была одной из первых. С ней не любили спорить, потому что она не постеснялась бы пустить в ход и кулаки. Сперва над ее привязанностью к лучшему парню смеялись, но, смеясь, девушки опасались переходить ей дорогу, и Горденя считался уже законной собственностью Кривуши.
Поначалу Горденя только ухмылялся – ему ли, лучшему парню в округе, жениться на горбунье! – но постепенно привык к этой мысли. Он был вожаком среди парней, а она – среди девушек, ее считали дельной и толковой, из тех женщин, что в случае надобности унесут на спине и детей, и добро, и даже мужа. Так чем они не пара? Ну, шея кривая, подумаешь? Шеи он уже и не замечал.
Но появилась Дивина, и Кривуша была забыта. Горденя сразу понял разницу между тем, когда ты позволяешь кому-то любить себя, и тем, когда любишь сам. Крепениха вздохнула с облегчением: упрямая, вспыльчивая, неглупая, но слишком уж самолюбивая Кривуша не нравилась ей как невестка. Даже сам Зобня, сравнивая свою дочь и Дивину, только пожимал плечами: выбор Гордени был понятен.
Но сама Кривуша не смирилась и возненавидела соперницу. Все ее надежды, все труды двух лет были погублены в один день. Было тем более обидно, что Дивина и не помышляла ни о какой борьбе, даже не догадывалась, что кого-то обидела, и на Горденю обращала внимания не больше, чем на других.
Поняла она все в вечер священной «девятой пятницы», когда начиналась Макошина Неделя. С самого утра она была возбуждена предстоящим праздником, ей было весело, и при том весь мир вокруг: серое, хмурое небо, мерзлая темная земля, груды побуревших листьев, холодный ветер – все казалось прозрачным, исполненным особого смысла. С наступлением сумерек они с Елагой разложили огонь – беседа, поставленная еще голядью, жившей здесь до прихода князя Радогостя, отапливалась не печками, а двумя открытыми очагами. Очаг в глубине считался женским, и возле него стоял деревянный идол Макоши, а возле того, что ближе к дверям, – идол Перуна, и он считался мужским. К дальнему очагу Елага принесла охапку нечесаного льна. Вскоре в беседу собрались женщины и девушки.