– Ради чего ты стараешься? Ведь Эйлан тебе не родня. – Арданос пристально смотрел на жрицу, словно для него это и впрямь было загадкой.
Кейлин вздохнула. Она любила Лианнон, как родную мать, но в Эйлан, как теперь понимала жрица, она видела сестру или дочь, которой у нее никогда не было – и не будет, потому что у нее уже прекратились месячные кровотечения. Сама она бесплодна, но страстное желание Эйлан оставить у себя сына было ей понятно, хотя в более молодом возрасте Кейлин наверняка рассуждала бы иначе.
– Достаточно, если ты поймешь, что не сможешь остановить меня. Поверь мне, Арданос, ведь ты пострадаешь больше, чем я. Или ты полагаешь, что у жрецов твоего Ордена не возникнет вопроса, почему ты вообще сохранил жизнь этому ребенку? Ты имеешь власть над Эйлан до тех пор, пока она знает, что ты в любую минуту можешь отнять у нее дитя; но надо мной – благодарение всем сущим богам – ты не властен.
Архидруид, казалось, размышлял над ее словами. У Кейлин затеплилась надежда, что наконец-то ей удалось убедить его, и вдруг она осознала, что покривила душой, утверждая, будто ей нечего терять. Угрожая Эйлан, Арданос угрожал и ей.
– Верни ей ребенка, Арданос, – вкрадчиво заговорила Кейлин. За годы, проведенные возле Лианнон, она научилась при необходимости проявлять уступчивость. – Даже если сын Эйлан останется при ней, они ведь все равно в твоей власти. Или ты считаешь, что иметь влияние на Жрицу Оракула – это такая уж малость?
– Согласен, возможно, я проявил некоторую поспешность… – наконец промолвил архидруид. – Но то, что я сказал девчонке, истинная правда. Позволить ей жить вместе с сыном в Лесной обители – это все равно что всему миру объявить о ее грехе. Как в таком случае скрыть обман?
Кейлин устало опустила плечи, поняв, что все-таки победила.
– Я кое-что придумала…
Утро того дня, на которое было назначено бракосочетание Гая с дочерью прокуратора, выдалось чистым и ясным. Гай проснулся, когда в окно уже вовсю струились лучи весеннего солнца. На стуле была разложена ослепительной белизны тога. Остановив на ней свой взгляд, Гай зажмурился. За последний год ему несколько раз приходилось надевать этот праздничный наряд, когда он сопровождал своего будущего тестя в гости и на дипломатических приемах, и, хотя Гай уже умел облачаться в тогу, в этом одеянии с тяжелыми складками он чувствовал себя не очень уютно. Агрикола хвалился, что научил сыновей британских вождей носить тогу, но Гай в этом сомневался. Его воспитали, как римлянина, но он до сих пор предпочитал носить или военную форму, или тунику и клетчатые штаны, в которых ходили местные жители.
Гай сел на кровати, в смятении разглядывая свой свадебный наряд. Мацеллий – он приехал из Девы накануне, – спавший с ним в одной комнате, повернулся лицом к сыну и удивленно вскинул брови.
– Для торжественных случаев могли бы изобрести более подходящий наряд, – проворчал Гай, – или хотя бы более удобный.
– Тога – не просто одежда, – возразил Мацеллий. – Это символ. – Он тоже сел на кровати и, к удивлению Гая, который, к слову сказать, редко бывал по утрам в хорошем настроении, принялся рассказывать историю этого благородного наряда.
И вскоре Гай начал понимать, почему римляне придают тоге такое значение. Белую тогу дозволялось носить только гражданам империи, и даже здесь, вернее, особенно здесь, на окраинных владениях Рима, тога служила знаком отличия, по которому можно было распознать, кто есть повелитель мира, а кто – слуга. Узкая пурпурная полоска на тунике Гая свидетельствовала о том, что он занимает привилегированное положение всадника. Вот почему отец и другие подобные ему так гордились своим правом облачаться в тогу, которая являлась символом благородного происхождения, и в сравнении с этим ощущение неудобства не имело никакого значения.
Гай с великой радостью вышвырнул бы этот противный кусок материи в окно, но с его стороны подобный поступок – полнейшее безрассудство. Он теперь уже окончательно связал свою судьбу с Римом, а тога – неотъемлемая часть жизни римского общества. Хорошо хоть, что это одеяние пошито из шерсти, да и туника, которую он наденет под тогу, тоже шерстяная. В таком теплом наряде ему не страшны ни холодный апрельский ветер, ни промозглый дождь.
Тяжело вздохнув, Гай предоставил себя заботам своего слуги-вольноотпущенника. Тот помог ему искупаться, побрил. Гай натянул тунику, сунул ноги в сандалии и, взяв со стула тогу, попробовал приладить ее на себя. Отец с неподвижным лицом наблюдал за его муками, и Гай чувствовал, что он едва сдерживает смех. После нескольких неудачных попыток Мацеллий сам принялся одевать сына. Ловко уложив складки, так, чтобы они свисали с левого плеча, он через спину протянул белое полотно сыну под правую руку и накинул конец тоги вновь на левое плечо, аккуратно расправив тяжелую ткань на груди; волнистый край шерстяной материи элегантно обвивал руку Гая.
– Вот так нормально. – Мацеллий, отступив на несколько шагов, окинул сына снисходительным взглядом. – Расправь плечи, приосанься, так, вот теперь с тебя можно лепить статую.
– Я и сам как статуя, – пробормотал Гай, не решаясь пошевелиться, чтобы не разрушить сооружение, построенное отцом. На этот раз Мацеллий расхохотался.
– Не переживай. Ты ведь у нас жених, и твое волнение вполне понятно. Когда все кончится, ты почувствуешь себя гораздо лучше.
– А ты? – внезапно спросил Гай. – Ты тоже испытывал страх, когда женился на моей матери?
Мацеллий замер; на мгновение глаза его затуманились из-за нахлынувших воспоминаний.
– Мое сердце ликовало от счастья, когда она пришла ко мне, и это чувство не покидало меня все время, пока мы жили вместе. Но потом она умерла… – прошептал он.
«То же самое испытывал я, когда Эйлан лежала в моих объятиях… – с горечью подумал Гай. – Но раз уж я согласился участвовать в этом представлении, мне ничего теперь не остается, как доиграть его до конца».
Настроение у Гая отнюдь не улучшилось, когда он увидел гаруспика[14], которого пригласили погадать жениху и невесте в день свадьбы. Прорицателем был лысый старик; череп его обтягивала красная кожа, ноги – тощие и длинные, и в лучах полуденного солнца он сам был похож на одного из тех несчастных цыплят, которых резал, чтобы по их внутренностям предсказать будущее. Глядя на него, Гай цинично подумал о том, что, какое бы предзнаменование ни выявил гаруспик в потрохах горемычной птицы, он непременно провозгласит этот день благоприятным для бракосочетания. На церемонию собрались все сановники Лондиния, и откладывать празднество было бы крайне неудобно. Тем более что несколько недель назад прокуратор советовался с авгурами, и они предложили устроить свадьбу именно в этот день.
Атрий с утопающими в зелени колоннами был до отказа заполнен гостями. Гай приметил в толпе двух стареющих вдов с морщинистыми красновато-лиловыми лицами; за последние месяцы он несколько раз встречал этих женщин в доме Лициния. Ему показалось, что они улыбаются ему, – во всяком случае, они посылали улыбки в его сторону. Возможно, они рады за Юлию. Если бы вдовы знали, что за женишок ей достался, уж они бы, наверное, не улыбались!
Жрец тем временем объявил, что день для свадебной церемонии выпал благоприятный, и поздравил брачующихся. Разве день, когда выходит замуж Юлия, может сулить несчастье?
Как только убрали останки жертв, по залу пронесся шепот: в атрий под руку с отцом входила Юлия. Знаменитый огненный шлейф полностью скрывал ее фигуру и лицо. Гаю удалось разглядеть из-под него лишь нижний край белой туники. Один из секретарей Лициния развернул свиток и загундосил начертанный на нем текст брачного контракта. Почти все условия его были оговорены еще во время церемонии обручения: размер coemptio со стороны Гая; сумма денег, которую дают в приданое Юлии. Указывалось также, что она остается «на попечении» отца, официально является членом его семьи и сохраняет за собой право на владение собственным имуществом. Гаю объяснили, что в последнее время такая форма брачного контракта получила наиболее широкое распространение и это ни в коей мере не умаляет его достоинства. Одно из положений контракта гласило, что он может развестись с Юлией только в случае «вопиюще неприличного поведения» с ее стороны, что должно быть засвидетельствовано как минимум двумя замужними женщинами благородного происхождения. Если бы Гай был сейчас в состоянии смеяться, он непременно расхохотался бы: от кого угодно можно ожидать измены, но чтобы благочестивая Юлия вдруг стала вести себя недостойным образом – такое у Гая просто в голове не укладывалось. Да она и сама дала ему ясно понять, что очень хочет выйти за него замуж и вовсе не намерена компрометировать своего супруга. Уже сегодня в глазах Юлии светился победный огонек, хотя внешне она оставалась спокойной и хладнокровной.
– Гай Мацеллий Север Силурик, у тебя нет возражений против условий оглашенного контракта? Ты согласен взять в жены эту женщину, как того требует закон? – обратился к нему отец. Гай сознавал, что взгляды всех присутствующих прикованы к нему, но, казалось, прошла целая вечность, прежде чем он заставил себя выдавить:
– Согласен…
– Юлия Лициния? – повернулся к девушке ее отец и повторил тот же вопрос. Юлия выразила свое согласие гораздо быстрее. Секретарь подал свиток жениху, потом невесте, чтобы молодые расписались, и затем понес документ в архив для регистрации.
Гаю казалось, что вместе с брачным контрактом секретарь уносит его свободу, но от него и не требовалось открыто выражать радость: римская тога – одеяние степенного, серьезного гражданина. Миловидная женщина – дочь Агриколы – выступила вперед и, взяв Юлию за руку, подвела ее к жениху. От прикосновения тонких пальчиков, крепко обхвативших его ладонь, Гая пронзило чувство вины.
Затем долго читали молитвы, обращаясь к Юноне и Юпитеру, Весте, ко всем божествам, которые считались покровителями домашнего очага и семейного благополучия. Гаю и Юлии вручили чашу с зерном и кувшин с растительным маслом, которые они опрокинули на огонь алтаря; пламя весело затрещало. Внезапно в атрий из столовой ворвались запахи приготовленных яств и, смешавшись с ароматом благовоний, разлились по помещению тошнотворным дурманом. Вскоре все отправятся пировать. Юлия откинула с лица шлейф. Гай взял пирожок, испеченный из пшеничной муки грубого помола, – он надеялся, что праздничное угощение окажется более съедобным, – разломил его и один кусоче