Миклай нынче тоже припозднился — семья-то всего ничего. С утра до ночи в поле, разогнуться некогда. Тело зудит от пыли и пота, колются под рубахой остья от колосков. Дойдешь до конца полосы, разогнешься — вот и весь отдых. Да тут еще ребенок заплачет.
— Настий, сходи покорми.
Настий втыкает серп в землю и идет на межу, где лежит ребенок, прикрытый от мух тряпицей. Миклай разгибается, перевязывая сноп соломенным жгутом, глядит на дорогу, что проходит рядом с его полем. Вдруг он видит, что по дороге шагает какой-то человек в гимнастерке, галифе, с котомкой за плечами, и что-то знакомое угадывается в его облике и походке. Ну да, та же самая чуть подпрыгивающая походка, те же черные подстриженные усы над белыми, сверкающими на загорелом лице зубами, те же веселые озорные глаза — Сакар!
Миклай бросился вперед, наперерез этому человеку, встал перед ним, раскинув руки и улыбаясь:
— Ну, жив?! Вот и свиделись!
Путник неузнавающе посмотрел на потного, запыленного человека, выбежавшего ему навстречу, и осторожно сказал:
— Иду вот… Домой иду…
— Сакар, ты что, не узнал?
— Миклай? — неуверенно спросил солдат, потом вдруг лицо его озарилось белоснежной улыбкой: — Миклай!
Они обнялись. Настий, сидевшая в тени под суслоном и кормившая грудью ребенка, с интересом наблюдала за мужчинами: так обниматься прямо на дороге могли только пьяные в праздник святого воскресенья или самые близкие родственники, живущие за много верст друг от друга и долго не видевшиеся.
— Миклай, ты не обижайся, что я не признал тебя. Говорили, что ты убит. А ты жив, значит…
— Как видишь. Живу, борюсь за новую жизнь. Вот и наследника недавно заимел, — показал он в сторону Настий.
Мужчины подошли к ней.
— Настий, помнишь, я рассказывал тебе про Сака-ра из Курыкымбала? Так вот он, мой дружок фронтовой, возвращается со службы.
Они присели поодаль, на межу, и, как это обычно бывает, разговор зашел о былом. Вспоминали друзей, командиров. Затем перешли к сегодняшним дням. Миклай рассказал все: о лавке, открытой кооперативом; о кулацком мятеже; о помощи властей при севе; о своей былой болезни…
Да, поля пустеют с каждым днем, с каждым часом. Еще утром суслонов здесь было как звезд в небе, сейчас они поредели. А скоро все на гумно лягут. Кое у кого за оградой видны высокие и круглые, как церковные купола, хлебные скирды, у других же — маленькие копешки. Тут не приходится гадать, кто есть кто. Все как на ладони. А по вечерам тянет дымком: старики ночью сушат снопы по овинам, а утром над деревней разносится перестук цепов…
Только убрали озимые, как староста принес Миклаю бумагу. В ней написано: «В течение пяти дней следует вернуть из урожая озимых за выданные семена по 60 фунтов за пуд. Председатель союза взаимопомощи «Крестьянин» Попов».
Миклай как раз крутил в руках эту бумажку, когда пришел Сакар. Был он в той же самой гимнастерке, старенькой, но чистой, в тех же ботинках и узких серого цвета обмотках, завязанных тесемками. Все так же весело улыбалось его чистое загорелое. лицо с темными, как уголь, бровями и такими же черными волосами, завивающимися колечками надо лбом.
— На, почитай! — Миклай протянул другу повестку. — Эх, Попов, Попов… — Тряхнул головой и зло сплюнул сквозь зубы.
Сакар прочел бумагу, повертел ее в руках и, так ничего и не сказав, вернул Миклаю. А тот, махнув рукой, перевел разговор на другое:
— Ну, как тебе наша деревенская жизнь?
Может быть, вопрос не понравился, может, по другой причине, но Сакар молчал, задумчиво глядя вниз и покачивая головой.
— Нельзя сказать, что нравится, но… — выдавил он наконец.
— Что «но»? Может, бежать хочешь?
— Зачем бежать? Нельзя нам бежать. А что не нравится — то самим переделывать нужно. Верно я говорю? — улыбнулся Сакар.
— Верно. Я пробовал… Вот только грамотешки мало, а она ой как нужна, чтоб не попасть впросак с такими вот бумажками, — тряхнул он повесткой. — Хожу сейчас к учителю, да толку мало…
— Но ты же грамотный! Читать, писать умеешь.
— Нет, не такая грамота мне нужна… Понимаешь, нужно что-то сделать. А то у нас все поодиночке живут, каждый сам за себя. Что из этого получается — сам видишь. У одного закрома ломятся от зерна, а у другого — шиш ночевал…
На следующий день Кргори Миклай выехал в волость по бумаге, высланной Поповым. И здорово поругался с председателем союза взаимопомощи. Войдя в кабинет и увидев грузную фигуру председателя, он не сдержался, припомнив прошлый разговор, и сорвался.
— Ты что делаешь? — кричал он, размахивая той самой бумажкой. — Сколько зерна мы у вас взяли; столько и вернем — это раз! И не сразу вернем, а в указанные сроки — это два! А три — так это то, что ты поступаешь как контра: ты ведь бедняков разорить хочешь, раз пишешь такие бумажки!
Да, действительно, это так. Раздав долги и заем с озимых, многие бы разорились вконец. Не зря говорят, что жизнь бедняка как сухой колодец: сколь ни лей в него, все равно пересохнет…
14
Выйдя от Попова, Кргори Миклай направился в волисполком к Йывану Воробьеву. В кабинете у него сидели еще двое: военком Миронов и какой-то незнакомый военный.
— Вот, на ловца и зверь бежит! — радостно воскликнул Воробьев. — Легок ты на помине, Миклай. Как раз о тебе разговор зашел. Проходи.
Он усадил его на стул, познакомил с военным, который оказался прибывшим в волость продкомиссаром, расспросил о жизни в деревне, о том, зачем пожаловал сюда.
Миклай выложил свои обиды и заключил рассказ так:
— Больше этого Попова нельзя терпеть. Не понимаю, почему вы его держите…
— Мне казалось, что он поступает правильно. Ну, может быть, чуть-чуть влево гнет. Но если все обстоит так, как ты говоришь, то, конечно, его следует поправить. Пойми, у нас нет грамотных людей, некого поставить. Но мы разберемся, все образуется. Обещаю.
— Что ж, давайте поговорим о сборе налога, — предложил комиссар.
— Нужно все обдумать, взвесить, чтоб не повторить прошлогодних ошибок, — поддержал продкомиссара Миронов. — Ни в коем случае нельзя допускать перегибов.
— Если уж речь зашла об этом, то вот что я хочу сказать, — вмешался Миклай. — Не могу простить себе одного: мне следовало, Капитон, предупредив тебя, бежать в Звенигово, сказать рабочим, чтобы не шли в это время по деревням. Тогда не было бы лишних жертв. Никогда не прощу себе этого…
— Не казни себя, Миклай. Прошлого не воротишь.
— Да, прошлого не вернуть, — продолжал Миклай. — Но одного не пойму: почему ответили за свои дела только те, кто поднял руку на невинных людей. А те, кто толкнул их на это дело, остались в стороне. Как это получилось? Взять из нашей деревни Богомолова Элексана или Коршунова Япыка. Это они народ взбаламутили, а сами спрятались, отсиживались на пасеке. К тому же недавно мне стало известно, что лесника Епима Йывана убил Коршунов. Сейчас он занимает его место и ходит как ни в чем не бывало.
— Это точно? Откуда известно? — насторожился продкомиссар.
— Есть знающие люди. На днях прибежала ко мне одна женщина, жена моего соседа Егора, и рассказала об одном услышанном ею разговоре на мельнице. И говорил об этом не кто иной, как отец Япыка! Да и обо мне у них речь шла. Видно, я им поперек дороги стою. Вот такие дела.
Продкомиссар, достав бумагу, записал все рассказанное Миклаем, переспрашивая, уточняя обстоятельства, фамилии и все мелочи давнего того убийства.
Разговор о сборе налога длился долго. Обговорили, кажется, все. Основной упор делался на помощь комбедов и самих бедняков. А в конце беседы Миронов сказал:
— Сейчас народ приступил к уборке яровых. Продотряду в деревнях пока делать нечего. И чтоб продотрядовцы не скучали без дела, не били баклуши попусту, я хочу предложить им одно нужное дело.
Все насторожились.
— Здесь мы все, кроме продкомиссара, из одной местности. И знаем, что и мы, и отцы наши, и деды возили сено с покосов круговой дорогой. И вообще получается так, что Бабье болото отгораживает наши деревни от мира. А что, если от Тойкансолы проложить через него дорогу? Вот было бы здорово, а! Всего-то и нужно насыпать дамбу в сто-сто пятьдесят саженей длиной…
Миронов взял бумагу, начертил болото, деревни, большак и соединил их пунктиром. Продкомиссар долго разглядывал чертеж, прикидывая что-то, а потом коротко сказал:
— Сделаем!
Заканчивалась уборка яровых, когда Миронов привел в Тойкансолу красноармейцев. Уже пожелтела трава, воздух посвежел, стал тонок, прозрачен и тих — явно чувствовалось приближение осени.
Сначала люди встревожились, не хотели пускать солдат на постой, думая в своей вечной осторожности, что неспроста они здесь, что затевается недоброе. Но вскоре все поняли.
С утра до вечера на берегу болота поднимается в небо дым костров, стучат топоры, звенят пилы, с шумом падают деревья. Когда урожай полностью убрали, свезли на гумно, через болото уже открылась просека шириной в три сажени. Весть о работах на Бабьем болоте давно облетела окрестные деревни, и теперь, когда полевые работы в основном окончились, потянулись крестьяне на стройку. Те, что приехали на лошадях, возили песок, безлошадные утрамбовывали грунт, грузили материалы, солдаты вбивали колья вдоль будущей дороги. А в большущем котле на берегу женщины варили обед. И всюду слышны голоса, смех, песни. Как на гулянке. И не подумаешь, что здесь не гуляют, а работают. И все чаще в минуты отдыха слышны разговоры между людьми, что вот ведь как споро и весело работается сообща, всем миром.
Через десять дней древнее Бабье болото пересекла прямая и широкая, в метр высотой дамба, сблизившая не только деревни, но и людей, объединившая их в одну семью. Последний день работы как-то само собой неожиданно превратился в праздник. Женщины наносили еды. Откуда-то появилось пиво, молодое, ядреное, обильно одетое белой сверкающей пеной. Появилась и четверть с самогонкой. На откосе за болотом прямо на траве разложили угощенье. Слово взял комиссар.