В это время Миклай с военкомом Мироновым шли на лыжах через леса, поля, обходя деревни и людные дороги. Утром, еще до рассвета, добрались они до первой деревеньки — Памашъял. Но и здесь, в лесной глуши, слышны были тревожные голоса, мелькали какие-то тени. Стало ясно: волнения расплеснулись по всей округе, заходить в деревни нельзя! Куда же теперь? Без еды, без огня, без оружия…
Ближе к полудню, уже в Нурдинском лесу, уставшие, в поту, привалясь к дереву, стали держать совет.
— На лыжах далеко не уйдем, замерзнем в лесу.
— Да, до города вряд ли добраться, — подтвердил Миклай.
— Нужно пробираться в Озерки. Там есть телефон.
— Если только и там не поднялись…
— Ничего, начальник почты свой человек, — уверенно сказал Миронов. — Пробьемся.
Да, действительно, волисполком, конечно же, разгромлен, и связаться с городом или с Казанью можно только через Озерки. А туда еще тридцать километров пути…
Три дня шумит не смолкая, как злой ветер, мужицкая вольница. Три дня гуляют по селам злоба и смерть. Уже убиты восемь ни в чем не повинных людей. В Кужмаре убитых сбросили в яму за кладбищем, привалили смерзшимися комками земли, снегом, а двоих оставили посреди улицы — вот так надо поступать с коммунистами! Эти двое были — предволисполкома Антонов и еще какой-то неизвестный русский, только-только приехавший из Звенигова. Их схватили сонных, прямо с постели, разутых и раздетых выволокли на улицу. И сейчас их трупы — черные, обожженные морозом — вмерзли в истоптанный снег у крыльца волисполкома… Около топчутся люди, ругаются, кричат, машут руками… и отводят глаза, когда нечаянно глянут вдруг на мертвых.
Неожиданно все затихли. К волисполкому, спотыкаясь, наступая на полы длинных тулупов, бежали, размахивая руками и что-то крича, два сторожа, что стояли на разъезде за околицей.
— Едут! Солдаты едут!
— Со стороны Мушмары… За ними обоз!..
Все застыли. А потом вдруг спохватились, забегали. Местные кинулись по домам. Жители других деревень спешно отвязывали лошадей, крича на них и нахлестывая вожжами, запрыгивали на ходу в сани и разворачивались широкой дугой, чтобы с ходу выехать на другой конец деревни. Но было уже поздно. Краснозвездные всадники уже мчались мимо них, обходя и заворачивая подводы, закручивая это всеобщее движение в спираль перед крыльцом волисполкома.
Тут же подлетели санки. Из них выскочили военком и Миклай, потемневшие, измученные, с шелушащейся, обожженной на щеках морозом кожей, но возбужденные, с лихорадочно блестевшими глазами. Это они позвонили из Озерков в Казань, дождались отряда и привели его сюда. Увидев убитых, остановились, сняли шапки. В одном из них узнали Антонова.
— За власть Советов… — тихо сказал Миклай, и кулаки его сжались: много друзей пришлось ему похоронить, и вот еще…
Солдаты загнали задержанных во двор волисполкома. Расставили за деревней посты: теперь никто не войдет в деревню и не выйдет из нее без пропуска. Начал работать осиротевший волисполком. Да только работа его теперь не такая, как прежде… Кргори Миклай и военком Миронов поочередно, одного за другим, впускают задержанных. Командир отряда ведет допрос. После допроса кого-то отпускают, кого-то запирают в кутузку здесь же, при волисполкоме. Арестованные смотрят растерянно, иногда умоляют Миклая с Капитоном:
— Вы же свои люди, деревенские — пожалейте…
Но те только жестко смотрят им в глаза и сжимают зубы — кровь за кровь!
Когда всех задержанных у волисполкома проверили, солдаты пошли по деревням, разыскивая и приводя зачинщиков. В Лапкесоле солдат водила по домам жена Миклая, указывала подстрекателей. За эти три дня ей много пришлось пережить, много передумать, и делала она это по своей воле и в убежденности, что так и нужно поступать с теми, кто не дает людям жить в мире и покое. Однако Онтон Микале, Мирон Элексан и Ош Онисим сумели-таки улизнуть. Доказали, что сами они никого не тронули, а в Кужмаре вообще не были — еще до этого уехали в гости к родным и оставались там до самых последних дней.
Неделю шло следствие. Всех причастных к убийствам выявили, узнали, кто, когда, чем и как ударил, почему это сделал. Их же заставили собрать тела всех убитых.
— Товарищ военком, — приказал комиссар казанского отряда. — Возьмешь тела Антонова и рабочего коммуниста и поедешь в Звенигово. Похороните там со всеми почестями. Мы здесь похороним остальных.
В тот день потеплело, солнце засияло совсем по-весеннему ярко и молодо. Высокое небо дышало такой пронзительной свежестью, так блистал разноцветными искрами наст, что некуда было спрятать глаза, и они слезились радужным сиянием на ресницах, изнемогая от обилия света. И только внизу, на желтом отвале земли, на темном четырехугольнике могилы, отдыхал взор. Рядком лежали свежие сосновые гробы, остро пахнущие смолой и стружкой. Стояли понурив головы люди, дальше — строй солдат с кавалерийскими карабинами, отсверкивающими металлом.
Вперед вышел комиссар, снял шапку с красной звездой, кашлянул и тяжело, раздельно, слово за словом, начал говорить:
— Товарищи! За новую, за свободную жизнь сложили свои головы в борьбе с врагами наши друзья. Большевики всегда шли впереди — не щадили себя, не отступали ни перед внешним, ни перед внутренним врагом. Советская власть, завоеванная кровью, очищает страну от пакости. И скоро наша жизнь будет такой же светлой, как сегодняшний солнечный день…
Треснул, будто порвали над головой холстину, залп из карабинов, откатился в сторону леска его отзвук.
Зашуршала мерзлая земля, застучали о доски комья, и вскоре вырос над братской могилой холмик с деревянной пирамидкой, увенчанный поверху крашенной суриком звездой.
10
Тихо в деревнях. Уже звенит капель, ощутимо припекает солнце в тихих безветренных закутках, и растут под скатами крыш сверкающие сосульки. Под окнами у завалинки, на тропке у ворот скапливается талая вода, обнажается мусор во дворе, и куры, кося глазом, что-то выискивают в нем. В полдень яро митингуют воробьи, рассевшись на кольях ограды. И петухи, взлетев на кучи парующего навоза, самозабвенно поют, полощут горло весенней свежестью.
Но приближение весны не радует людей. Даже у зажиточных крестьян оскудели запасы. Бедняки же забивают последний скот. Некоторые уже продали лошадей за четыре-пять пудов хлеба. Из Казани, с заволжской стороны приезжают торговцы и за бесценок скупают все, что им приглянется. Ходят по дорогам нищие в изодранных лаптях, с котомками, просят Христа ради что-нибудь поесть. Бывает, за день пройдет их под окном человек десять-пятнадцать. И редко кто из них сумеет вымолить хотя бы кусочек горького от желудей хлеба…
После декабрьских событий председателем волисполкома назначили, как говорили, какого-то рабочего, прибывшего из Казани. Свою деятельность на этом посту он начал с того, что лично объехал все ближайшие деревни. И жители Лапкесолы узнали вдруг в нем своего земляка, давно пропавшего и не подававшего о себе вестей Йывана Воробьева. Да и кому он здесь мог сообщить о себе — даже место родительского дома давно уж заросло бурьяном.
Давненько покинул он деревню. В 1905–1906 годах восемнадцатилетним парнем, работая на Звениговском пароходоремонтном заводе «Дружина», вместе с рабочими участвовал он в стачках и в забастовке против порядков, установленных хозяином на заводе. Его арестовали, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. И вот он снова в родной стороне…
Выезжая в деревни и видя голодающих крестьян, он делал все, чтобы облегчить их участь. Под его руководством создавались котлопункты, где кормили детей самых бедных крестьян. В Лапкесоле руководить этим делом волисполком поручил Кргори Миклаю. Миклай запрягал лошадь, брал людей и ехал за Волгу за мукой, пшеном и сушеной воблой. Полученных продуктов не хватало для всех голодающих, кроме того, с каждым днем отпускали продуктов все меньше и меньше. И вот из волисполкома пришла бумага, в которой было сказано, что всех сирот, оставшихся без родителей, следует отправить в Казань — в детский дом.
И эту заботу Миклай взвалил на себя. Сирот в Лапкесоле и окрестных деревнях он собрал быстро — все были рады избавиться от дополнительных голодных ртов — и тот же час отправился в путь.
Дорога уже подтаяла, стала рыхлой, и двигались медленно. Детишки, оборванные, худые, с землистыми лицами, мерзли на знобящем весеннем ветру, не спасала и солома, накиданная в сани. Они по очереди спрыгивали с повозки и, скользя на льду мокрыми изношенными лапоточками, падая и поднимаясь, бежали за санями. И, согревшись немного, снова зарывались в солому.
Только уехал Миклай, как жена Эмена, оставшаяся без мужа после кулацкого бунта, проговорилась, что ей удалось отправить с Миклаем в детдом одного из своих детей: «Хоть один избавится от голодной смерти!» И потянулись к Настий женщины, чтобы узнать, как и что, куда везти, кому сдавать детей… Поехали следом на лошадях, пошли пешком: «Дойдем как-нибудь с милостынькой Христа ради…» Жалко отправлять своих ребятишек неведомо куда, а еще жальче глядеть, как тают они день ото дня. Поневоле поведешь…
К тому же неведомо откуда свалился на деревню тиф. Косит всех подряд. Сегодня одного на кладбище повезли, а завтра, глядишь, другого… Кавырля и Микале и здесь выгоду нашли: привезли с казанской стороны какую-то землю, кормят ею людей в счет их будущих заработков. Ну а кто согласен отдать им пашню под засев — тому от щедрот своих дают по полпуда муки.
Заболел, возвращаясь из Казани, и Кргори Миклай. Три дня лежал пластом в жару и бреду. Настий в отчаянии побежала за отцом Дмитрием, но поп не пошел, только сказал злорадно:
— Подыхать стал, так и бог ему понадобился?! Коммунисту бог не поможет, все равно его черти утащат….
И все-таки Миклай выкарабкался из лап смерти. Худой, ослабевший, с заострившимся лицом лежал он в постели.
— Миклай-то как, поправляется? — спрашивали у Настий соседи.
— Да получше ему уже, вот только слаб очень, — вздыхала Настий, но в глазах ее так и сияла радость.