И он сказал:
— Веся, а помнишь, злилась ты, на программу учебную, и на экзамены с зачетами, а пуще на правила, что соблюдать была обязана?
Ну, кивнула я, такое ж не забудешь.
А леший глаза открыл, мне в глаза посмотрел, да и сказал:
— И правильно гневалась, Веся, видать всем нутром чуяла — погибель в тех правилах! А знаешь от чего гибельны они?
Не знала я.
И тогда леший сказал:
— Велимира их составляла, Веся, Велимира!
Я бы расстроилась, да и прозвучавшее оно чудовищным было, но… это оказался тот приятный момент, когда я вдруг подумала о себе.
— То есть экзамены теперь можно не сдавать! — просияла я.
Лешинька на меня посмотрел внимательно. Мне даже стало совестно, но совсем немного.
— Но ведь экзамены-то теперь можно не сдавать? — уже полувопросила.
Леший нахмурился, но был вынужден признать:
— Так, если подумать, то можно и не сдавать, — понуро произнес он.
А больше мне говорить ничего не стал, а я малодушно и не спрашивала. Не хотела я знать, совсем не хотела.
— Не серчай, — вдруг сказал леший, — а только ведьму эту пусть на части мертвяки рвут, заслужила она не одной смерти, а с десяток самых зверских смертей.
Опустила я взгляд, голову понуро свесила, а все ж сказала:
— Не мне ее судить, лешинька.
— А если не тебе, то кому? — прямо леший вопросил.
Лучше бы серчал, да негодовал далее.
— Раньше бы сказал, что ведьмы с ней пусть разбираются, а теперь так скажу — если ты ее не уничтожишь, не уничтожит никто. Даже Агнехран не сумеет. Аспид может, возможно, да по поводу него сомнения у меня большие. А ведьму нужно уничтожить, Веся.
Опустив голову еще ниже, я ответствовала едва слышно:
— Лешинька, я не смогу.
— Потому что ведьма? — зло спросил друг верный.
— Потому что ведьма, — подтвердила тихо.
— Да, проблема, — нахмурился леший.
Это всегда было проблемой у нас с ним. Он говорил «Добей медведя, старый уже, ходит только мучается», а я схожу да и вылечу, и потому что сердце жалостливое, и потому, что ну что толку в Волшебном лесу, если в нем волшебства не творить?! Но потом от лешего пару дней тихариться приходилось, серчал он у меня, сильно гневался.
И тут вдруг Леся знак подала, да какой — из земли выпрыгнул саженец дубовый и давай на всех корешках как на лапках пританцовывать.
— Что? — спросила я, причины радости не понимая.
Леся тут же и продемонстрировала — на самом краю леса моего заповедного, да не со стороны деревень, что с лесом соседствовали, а со стороны полей, сидела девица в слезах да соплях. Рядом с ней на земле сверток пищал явно младенческого содержания. А девица, лицо мокрое рукавом утирая, вещала-ведала о происхождении дитя незаконнорожденного, и что мамка с тятькой назад с ребеночком не примут, и что делать ей нечего, кроме как отнести в лес, а там уж как лесная ведунья решит, таковой судьба дитятки и будет.
И Леся счастливая сложила из лиан восторженное: «Берем?»
И вот любая лесная ведунья на месте моем сказала бы «Да», и взяла бы бесспорно. А я ведьма. Я на девицу ту посмотрела и поняла-почувствовала — не ее это дитя. Она вообще не рожала ни разу!
«Леся, сколько дней дитятке?» — спросила у чащи.
Чаща то моя Заповедная, она на детях помешанная, она всех детей окрестных знает, и даже всех беременных матерей.
Леся, призадумавшись, ответила цифрой четыре.
Значит четыре дня отроду.
«А кто у нас рожал четыре дня назад?» — полюбопытствовала.
Тут Леся долго не думав, выдала мне пять образов находящихся на сносях дев. Первой была дочь кузнеца Варя — косая сажень в плечах, каленая сталь в глазах, кулаки пудовые. У такой кто дитя украсть попытается, тот далеко не уйдет. Второй девой была Путята — девушка милая, добрая, часто у меня в Заповедном лесу ягоды да травы собирала для матери, такая дитятко отстоять не сумеет, да только муж у нее брат Вари и сын кузнеца. И пусть имя у него тихое Тишило, зато характер как и у сестры, а кулаки поболее будут, и удар поставленный — года два назад на него разбойники напали близ деревни. Леший у меня быстрый, шустро на помощь кинулся, да только если кому и помогать пришлось, так это разбойникам. Третья дева Неждана. В Веснянках она была чужачкой, муж жену из похода военного привез, любил и берег зело сильно, тяжелой работы не давал, от того невзлюбили девушку в деревне, ох и не взлюбили. Что ж, кажется я уже знаю, кто мать.
«А что, Леся, дитятко хочешь?» — вопросила я.
Леся хотела, но уж сама поняла — не чисто тут дело.
«Вот и бери себе дитятко, — милостиво разрешила я. — Воспитай, как полагается, да посуровее с ней будь. Тут ведь вот какая незадача, Леся, родители ее воспитали явно паршивее некуда, придется тебе перевоспитывать».
И поднявшись, взяла я клюку, свою взяла, а клюку Гиблого яра пришлось взять лешему, за ней покудова особый присмотр нужен был.
Я же иллюзию на себя накинула, да клюкой оземь ударила, тропинку заповедную открывая.
Когда перенеслась на опушку леса, Леся уже за дело принялась со всем тщанием — девица подлая была спеленута, в рот, орущий, наиболее удобственную шишку вместо соски ей чаща приспособила, а малыш орал звонким голосом недавно в мир рожденного. Подошла, подняла, подержала на руках, разглядывая — хорошенький карапуз, славный и справный. Такого бы беречь и любить, но нет пределов злобе завистью порожденной. Улыбнулась я мальцу, тот беззубой улыбкой улыбнулся в ответ, на душе теплее стало. Прижала его к груди, клюкой оземь ударила, да и перенеслась к Веснянкам, да не со стороны ворот и тракта торгового, а туда, где лес мой так нечаянно увеличенный в размерах, до самих домов крестьянских подступил.
Появилась я там уже под утро самое — но никто не спал в деревне — метались люди с факелами, слышался лай собак встревоженных, да собак охотничьих, словно спустили их по следу.
На миг я остановилась, иллюзию на себя накидывая, опосля дальше пошла. Малыш, уже привыкший к биению моего сердца, страшной образины не испугался, и продолжал агукать, да лепетать что-то. Он продолжал, а вот вся деревня неспящая в предрассветный час, при виде меня затихала, люди расходились испуганно. А я шла горем ведомая — я же ведьма, я горе вижу, и дом, сумраком отчаяния охваченный, я видела тоже.
К нему и подошла спокойственно, не таясь. А чего таиться то? О моем появлении уже знали, и даже оповестили пронзительным звуком горна. Гордей сын Осмомысла-охотника прискакал на коне своем военном, коего выкупил у короля за службу отменную, спрыгнул наземь шагах в пяти от меня, опосля подошел. Сжавшийся, собранный, чуткий. Одна рука на рукояти меча, другая явно скрывает кинжал метательный.
— Экий ты Аника-воин, — сказала насмешливо голосом скрипучим старой карги. — На меня, Гордей, с оружием идти бессмысленно. Мальца забери, горемыка.
А замер тот, не шевельнется, и на дитя смотрит как на подменыша.
— Бери, кому говорят! — из толпы вышел староста, поклонился поясно, произнес с почтением: — Здравствуй на века, госпожа лесная ведунья.
— И тебе не хворать, Вазим-староста, — с достоинством ответила ему.
И тому же отцу нерешительному:
— Мальца забери, кому говорю? Богатырь он у тебя, крепкий, славный да справный, держать тяжело, я же женщина старая.
Тогда только шагнул ко мне Гордей, про меч и кинжал позабыв, забрал малыша осторожно, а тот возьми да и зареви на всю деревню — у меня то руки без перчаток, и держала не в пример бережнее, а Гордей он мужик как мужик, руки мозолистые, хватка железная.
— Да что ж ты с дитем делаешь? — возмутилась я.
Отпустила клюку, забрала мальца, тот у меня затих мгновенно.
— Да что ж за народ то пошел! — возмущению моему предела не было.
И держа ребенка, решительно в дом направилась, в полнейшей тишине люда окрестного.
А как порог переступила, так и окончательно злость меня взяла, да такая, что ни словом сказать, ни матерным описать. Из избы вышла тут же, остановилась на пороге, оглядела крестьян застывших, да нашла лицо искомое.
Путятишна, жена Осмомысла-охотника и мать этого, который мальца нормально взять на руки не может.
— Путятишна, — громко сказала я, — ты же травница известная, неужто вех ядовитый определить не сумела?
Жена Осмомысла-охотника из толпы вышла, смущенно передник сминая, да и сказала, стыдливо:
— Так, живот прихватило у меня, опосля пирога с брюквою, четыре дня в нужнике обреталась поди.
Вот же люди! Не зря говорят — сапожник без сапог!
— Путятишна! — у меня голос со старческого, на вполне себе женский сорвался. — Ты же травница! И скажи ка мне, травница, что по вкусу брюкву да репу напоминает?
И побледнела женщина. Как есть побледнела, да и ответила голосом дрожащим:
— Вех ядовитый…
И тут же кинулась к избе своей, уж у нее то противоядий имелось всяческих, хорошая баба была, хозяйственная да прагматичная, а ко мне осторожненько сам Осмомысл-охотник подошел. Отдала ребенка ему. Счастливый дед в улыбке щербатой расплылся, а все потому, что не нужно было ему с лешим моим спорить, с лешинькой вообще лучше никогда не спорить.
— Внук, — сказал мне восторженно Осмомысл.
А то я не в курсе, что внук.
— Ты внука-то береги, — посоветовала я, хватаясь за припрыгавшую ко мне клюку. — Ты мою чащу знаешь, у нее к дитяткам особые чувства и если ей кого дают, она же возьмет, а вот отдаст ли — уже вопрос.
И тут голосом сиплым, нервным, Гордей да и вопроси:
— Это ж выходит, что кто-то сына моего лесу Заповедному отдал?!
Я по ступеням дома его ступила, к воину бывшему подошла, руку протянула — не отшатнулся даже, силен мужик. Даже почти уважаю. И заглянув в глаза его темные, образ матери фальшивой и передала.
— Иввваника! — прорычал Гордей-воин.
Селяне разом ахнули, а кто-то и запричитал.
— Убью! — прошипел Гордей.
— А вот это, мил-человек, не получится, — я руку от щеки его убрала и в лес отправилась, обронив на последок: — Чаща моя зело младенцев жалует, но коли девица попадется невоспитанная, то воспитанием не брезгует.