Лесник — страница 18 из 40

Во время разговора он машинально поднял голову и вскрикнул от изумления.

В зале Мертвеца светился огонек.

— Видишь? — указал дон Хесус мажордому.

— Что это значит? — прошептал тот, крестясь.

— Ей-Богу, сейчас мы это узнаем! — вскричал асиендадо. Дон Хесус был храбр; не колеблясь ни мгновения, он увлек за собой растерявшегося мажордома и быстрым шагом направился к правому флигелю.

Вдруг свет померк. Дон Хесус остановился.

— Я с ума сошел! — вскричал он, расхохотавшись. — Я принял за огонь лунный луч, отразившийся в стеклах.

Мажордом покачал головой с видом сомнения.

— Ты не веришь мне, — продолжал дон Хесус. — Я сейчас докажу тебе, что прав.

Он вернулся на прежнее место, где стоял, и огонек появился снова.

— Видишь? — спросил он.

Потом он опять перешел на то место, с которого свет не был виден, и действительно, он исчез. Эту проделку он повторил несколько раз с одинаковым успехом.

— Теперь можно пойти лечь спать, — наконец решил асиендадо, — и не думать больше о всех этих глупостях.

На следующий день он, не говоря о причинах, велел приготовить себе другие комнаты, в отличие от тех, которые выбрал сначала и в которых провел ночь, и отправился объезжать своих фермеров и пастухов. Мажордом заметил, что он бледен, чем-то расстроен, дико озирается по сторонам и порой содрогается от малейшего звука. Как хорошо вышколенный слуга, он оставил эти замечания при себе и не выдал их ни единым словом.

Прошло несколько лет. Дон Хесус только изредка ездил в Чагрес или в Панаму для сбыта товаров с асиенды, кож и зерна. Поездки его никогда не длились дольше, чем это было необходимо. Едва он заключал сделку или делал покупку, как тотчас же поспешно возвращался домой.

Донья Лусия, жена его, жила очень уединенно, она почти не выходила из своих комнат и посвящала себя исключительно воспитанию дочери, которую любила страстно.

Иногда в тихую погоду она выходила в сад, садилась в рощице из магнолий, апельсинных деревьев и яблонь и проводила несколько часов в задушевных беседах со своей дорогой Флорой и капелланом асиенды, достойным пастырем, согласившимся оставить свой монастырь в Панаме, чтобы похоронить себя в этом пустынном месте.

Отцу Санчесу было лет сорок восемь — сорок девять, но от подвижнического образа жизни и многочисленных лишений, которым он подвергал себя, волосы его побелели до времени, лицо сделалось изможденным, его кроткий взгляд дышал святостью, и сердце было в полном соответствии с его святым видом. Хотя он никогда не говорил о себе, однако при взгляде на него не трудно было понять, что большое горе смолоду навек разбило это великодушное сердце, одаренное редкой чувствительностью, подобно всем избранным натурам, для которых жизнь — одно продолжительное страдание; отец Санчес имел редкий дар не только сочувствовать страданию ближнего, но и приносить утешение, не докучая и не навязываясь при этом.

Все жители асиенды глубоко чтили отца Санчеса, донья Лусия любила его, как отца, и внушала любовь к нему своей дочери. Сам дон Хесус Ордоньес, который мало кого уважал, опасался и любил его в одно и то же время, не давая себе ясного отчета в этом двойственном чувстве к достойному капеллану.

Между тем донья Лусия стала все более и более слабеть, в течение нескольких месяцев силы постепенно оставляли ее, она худела и бледнела, но не жаловалась и, по-видимому, не слишком страдала.

Однажды она слегла.

Дон Хесус, вообще мало обращавший внимания на жену, решился, однако, на этот раз войти в ее спальню и по просьбе доньи Лусии пробыл с ней наедине около двух часов.

Что говорили друг другу супруги во время этого продолжительного разговора?

Этого никто не узнал.

Когда дон Хесус вышел из спальни супруги, он был бледен и сильно расстроен, как бы вследствие глубокого страдания или бессильного гнева.

Он тотчас вскочил на лошадь и в сопровождении слуги помчался сломя голову в Чагрес.

Едва за доном Хесусом затворилась дверь, как к донье Лусии вошли отец Санчес и донья Флора.

Флоре тогда было тринадцать лет; высокая, стройная, почти уже сложившаяся девушка, она обладала красотой матери с добавлением искорки решительности в бархатистых черных глазах.

Эти три лица провели всю ночь в задушевной беседе. На рассвете донья Флора, измученная бессонной ночью, несмотря на все усилия противиться сну, наконец заснула на груди умирающей матери.

Бедная женщина поцеловала ее в лоб.

— Стало быть, так надо? — прошептала она с грустью.

— Надо, — кротко ответил священник.

— Увы! Увижу ли я ее когда-нибудь?

— Увидишь, если повинуешься мне.

— Клянусь! Но мне страшно, Родригес.

— Потому что вера твоя слаба, бедная дорогая дочь моя! Сам Господь повелевает тебе моим голосом принести эту жертву.

— Да будет Его воля! — с невыразимой грустью сказала донья Лусия. — Ты будешь охранять ее, отец мой?

— Пока она не будет счастлива и что бы ни случилось!

— Даже если бы этот человек захотел воспротивиться?

— Успокойся, моя дорогая, он меня должен бояться, а не я его.

— Господь принял твой обет, отец мой.

— И поможет мне сдержать его, дочь моя.

Вскоре после десяти часов вечера из Чагреса во весь опор примчался дон Хесус. С ним приехал доктор. У ворот стоял отец Санчес, грустный, но спокойный.

— Донья Лусия?.. — только и смог сказать асиендадо.

— Скончалась при заходе солнца, — глухо ответил священник.

Не слушая дальше, дон Хесус соскочил с лошади и бросился в дом, крикнув доктору:

— Пойдемте!

Когда он вошел в комнату умершей, им овладело странное волнение.

Донья Лусия лежала на кровати спокойная, улыбающаяся, как птичка, сложившая крылышки, она точно спала.

Донья Флора, стоя на коленях у изголовья матери, держала ее руку в своей и горько рыдала.

Поглощенная своим горем, девушка не заметила присутствия отца.

Комната вся была в черной драпировке с серебряными крапинами, четыре толстые свечи горели в подсвечниках — две у изголовья, две в ногах кровати; на столе стоял канделябр с девятью зажженными свечами из розового воска.

Несмотря на это освещение, дальние концы комнаты оставались во мраке — так она была обширна.

— Исполните свой долг, — приказал дон Хесус доктору прерывающимся голосом.

Тот повиновался. С минуту он стоял, наклонившись над телом доньи Лусии, потом поднял голову, взял полынную ветвь, обмакнул ее в серебряную чашу со святой водой, набожно осенил себя крестным знамением, окропил тело, прошептав короткую молитву, и сказал дону Хесусу:

— Теперь все было бы напрасно: она отдала Богу душу! Асиендадо с минуту оставался как громом пораженный, без воли, без голоса.

Отец Санчес стоял рядом, устремив на него странный взгляд.

Вдруг дон Хесус поднял голову, дико осмотрелся вокруг и дрожащим, хриплым голосом сказал:

— Выйдите все!

— Сын мой, — кротко возразил священник, — долг велит мне молиться у тела бедной покойницы.

— Выходите, говорю вам, — повторил дон Хесус словно в забытьи, — уведите ребенка, я один хочу провести ночь у изголовья моей умершей жены.

Священник склонил голову, тихо приподнял девочку и увел ее с собой.

Доктор уже вышел.

Оставшись один, дон Хесус бросился к двери и запер ее на задвижку, потом медленно вернулся к кровати.

Он скрестил руки на груди и в течение нескольких минут не отрывал глаз от покойницы.

— Это должно было случиться, — прошептал он, — она умерла, несомненно умерла! Наконец!.. Теперь все кончено!.. Кто может обвинить меня? — вскричал он со страшной усмешкой. — Она умерла — да, умерла! Кто осмелится?.. С ума я сошел, что ли?.. Есть еще одно: этот ящичек… проклятый ящичек, ключ от которого она всегда носила на шее… А если бы она выболтала! Кому же? Она не видела никого в этом отдаленном краю. Надо скорее покончить с этим! Где же он, этот ящичек?.. Может, снять с нее ключ? — пробормотал он, бросив взгляд на мертвое тело. — Но к чему спешить? Ведь она не помешает мне взять его сейчас… Скорее, надо отыскать ящичек!

Тут он с грубым цинизмом, возмутительным в подобную минуту и в подобном месте, стал открывать один за другим шкафы, выдвигать ящики из комодов, рыться в белье, одежде и золотых вещах с жадным упорством гиены, отыскивающей добычу.

Поиски длились долго, не раз асиендадо был вынужден прерывать свое чудовищное дело, лицо его окаменело, пот струился с висков, движения были порывисты, не раз взгляд его невольно устремлялся на бедную покойницу, которая лежала на своем ложе спокойная и прекрасная, и содрогание ужаса пробегало по его телу.

Вдруг он испустил крик радости: он схватил в судорожно сжатые пальцы серебряный с резьбой ящичек.

— Наконец-то! — взревел он, точно тигр.

Он стал поспешно швырять обратно в комоды и шкафы платья, разбросанные им на полу, потом перенес ящичек на стол.

— Теперь все кончено, — сказал он, — не бросить ли его в огонь? Нет, он не скоро сгорит, лучше взять ключ.

Однако он не трогался с места, невольный ужас охватывал его при мысли о таком святотатственном насилии над мертвым телом.

— Ба! — вскричал он вдруг. — Я дурак! Чего мне опасаться?

— Божьего правосудия! — ответил громкий голос. Асиендадо затрепетал, и глаза его устремились на то место, откуда раздались слова.

— Кто это говорит? — пробормотал он. Ответом ему было молчание.

Тогда произошло страшное, необъяснимое явление.

Свечи мало-помалу стали меркнуть, и комната наконец погрузилась в совершенный мрак, только луч месяца в окне проливал слабый свет, от которого все предметы представлялись смутно.

Несколько белых фигур медленно выделились из мрака и тихо скользили по паркету, приближаясь к асиендадо без малейшего шума.

Одно из привидений протянуло руку и коснулось его лба.

Как будто почувствовав прикосновение раскаленного железа, дон Хесус со страшным криком упал навзничь.

— Смотри, не убей дочери своей, как убил жену! — произнес глухой и грозный голос. — Господь, тронутый мольбами твоей жертвы, вершит свое правосудие! Кайся, презренный убийца!