Лесное море — страница 15 из 103

[9]

— Первобытный человек — и по-латыни? Ох, и здорово же вас морочили!

— Никто нас не морочил, да это и невозможно было: проверка была тщательная. Делались снимки и слепки в парафине.

— Какие слепки?

— Рук и ног всех видений. Ведь это тоже наука, наука о мире духов, понятно?

— Нет. Вы изучали физику, хотели расщепить атом — как же это вяжется с верой в духов? Одно из двух: либо атом, либо духи.

— Вовсе нет. Это только два способа восприятия. Два угла зрения на один и тот же предмет. Атомная структура материи или изначальный «fluide univirsel», как говорят французы, то есть всемирный космический флюид. Дело только в том, что спиритуалисты понимают это шире, они различают материю инертную и материю разумную, или дух.

— И его можно увидеть?

— Конечно. Дух окружен легкой туманной субстанцией, полуматериальной оболочкой, так называемой «периспри»[10].

— Странное название. А откуда она берется, эта оболочка?

— Из общего космического потока каждой планеты. Поэтому она в разных мирах разная. Когда дух переходит из одного мира в другой, он меняет оболочку, как мы меняем одежду…

Алсуфьев говорил о духах с величайшей осведомленностью, так уверенно, как говорят о лошадях или сортах табака. Рассуждал об особенностях духов, их роде и категориях. Сообщил, что есть духи легкомысленные, как лешие и домовые, духи, ничем не примечательные, ни то ни се, духи, которые дают о себе знать стуком или вихрением, духи лжеученые и истинно мудрые, наконец, духи высшие, или гении… А Виктор слушал и думал: «Вот чудак! Сам ты лжеученый и великий путаник! Вот уж действительно ни то ни се, как твои духи». Ему было неловко за Алсуфьева. И притом он не мог отделаться от ощущения, что они не одни здесь, что еще кто-то слышит весь этот вздор о союзах между духами, о «вечной своей половине», которую суждено найти человеку в мире, — слышит и смеется в кулак. Ему даже почудился шорох в зарослях на обрыве и звуки, похожие на взрыв смеха, тотчас заглушенный, точно кто-то прикрыл рот рукой. И вот что еще было странно: собаки явно беспокоились. Поднимали морды, растерянно нюхали воздух, но ничего не могли учуять на такой высоте.

— А что, Павел Львович, собаки духов чуют?

— Конечно.

— Так гляньте-ка на Ягу… Не духа ли учуяла?

Но Алсуфьев принял это за насмешку.

— Рrimо, собака в таких случаях убегает и визжит от ужаса. Secundo, шутки твои совершенно неуместны. Теrtio, ты еще убедишься, что это все правда.

Он придвинулся ближе к костру, подбросил дров… Видно было, что обиделся.

— Ох этот багульник! — пожаловался он снова. — Угорим мы с тобой тут, вот увидишь.

Виктор не отвечает, да и к чему? Им нечего сказать друг другу.

Бегут часы под звездным куполом неба.

Собаки все еще стригут ушами, чуют что-то… или кого-то.

Виктор не спит, караулит. Последним усилием воли гонит сон, а веки тяжелеют, в висках стучит — все этот багульник проклятый!

Он смотрит на Алсуфьева — тот сидит, прислонясь спиной к березе и обняв руками колени. Голову свесил на грудь и дремлет, обмяк весь как-то, словно тело у него без костей, — ну просто брошенный кем-то сверток тряпья. Потом Виктор видит себя как будто со стороны, сверху: вот он встает от костра, такой юный, но уже сильный. Алсуфьев остается на месте, а он идет. Он сильнее, он может идти.

НОЧЬ ВИДЕНИЙ

Идет, не касаясь ногами земли. Невесомый, без тела, в одной только астральной оболочке «периспри».

Яга от кого-то отбивается и визжит, а ему все равно. Как будто он под хлороформом. Над ним наклоняется доктор Ценгло, осматривает его, щекоча своей ассирийской бородой, и бранится по-китайски. Кричит: «Да он еще в сознании. Надо увеличить дозу!» — «Но ты ему ничего дурного не сделаешь? Не сделаешь?» — слышится другой голос. Кто это так горячо за него, Виктора, заступается и в чем тут дело? Ведь аппендикс доктор уже давно ему вырезал. Что же, он намерен резать вторично? Ах, доктор, доктор, вы, видно, здорово подвыпили!

Рванулся и пошел — только ветер в ушах свистит и духи разлетаются во все стороны. Один пытается ухватить его за шиворот — и валится на землю. Теперь в лодку и на весла! Река несет его стремительно по быстринам своего подземного русла. Мелькают мимо какие-то ходы, пещеры, все сильнее шумит водопад, лодка мчится вниз и разлетается в щепки…

Он встает. Тишина. Такая тишина, что слышно, как падают капли. С хрустальным звоном мерно дробят они воду подземного ключа. В нее глядится коралловый грот. Все здесь розовеет — свод, сталактиты и конусообразные сталагмиты, огромные груды камней, похожие на развалины усыпальниц…

Алым кажется и свет восковых свеч, и струи дыма над урной, алеет одежда двух босых лам в низко надвинутых капюшонах, закрывающих лица. Ламы стоят, сложив руки, подле урны и монотонно бормочут: «Ом мани падме хум… Ом мани падме хум…»

На черном пьедестале за ними — фигура женщины. Окутанная серебристой вуалью, она сидит неподвижно, по-турецки поджав ноги. Жрица или статуя богини?

— С чем приходишь ты, одинокий юноша? — глухим голосом вопрошает тучный лама.

Вопрос задан по-польски! Значит, это все только снится ему, Виктору, — во сне все возможно.

— Кто самовольно предстает пред дочерью великого императора Тун-чжи Дади, тот платит за это жизнью. Но богиня милостива к тебе. Говори, какое горе в сердце твоем, что ты хочешь узнать?

— Хочу знать, что произошло в нашем доме, что сталось с родителями. Мы жили в концессии, неподалеку…

— Не объясняй всеведущим!

Ламы склоняются перед богиней и шепчут, шепчут, вознося руки, словно передавая ей просьбу юноши и моля услышать его.

И вот с высоты раздается звучный, полный участия голос:

— Мир тебе, Виктор! Милость моя пребудет с тобою. Все узнаешь.

Из-под приподнятой вуали высунулся тонкий палец. Тучный лама поспешно схватился за него и, словно пронизанный электрическим током, закачался, забормотал:

— Пришел чужой человек не из Срединного государства, хотя он одет и говорит, как китаец. Он потерял своих людей, а двоих убили. Шел один, с пулей в теле и тайной Ниппона. Шел к польскому дому на холме. Знал, что там живет друг, который не выдаст. Вместе были они когда-то в неволе у белого царя. И старый друг не выдал, не предал его. Но рана жгла огнем, рука почернела, глаза застилал туман. И поведал он польской семье то, что хотел открыть другим, — боялся, что умрет и тайна останется нераскрытой. А польский друг его пошел в горы, привел сребровласого человека, и тот увез раненого…

— Этот раненый был Багорный?

— Молчи, молчи! — толкает его сзади Алсуфьев, а Виктор дивится, отчего тот так бледен и дрожит и как он вообще здесь очутился. — Молчи, нельзя прерывать — видишь, он в трансе!

— …слуга донес. И вот пришли в дом к поляку, допрашивали. Отец выдержал, а мать… Пока ее били, она тоже молчала, но когда стали грозить, что убьют ее сына, не выдержала… Всех погубила. Не остается в живых никто из тех, кто узнал тайну Ниппона.

— Я не боюсь. Скажите мне ее!

Тучный лама погружает обе руки в урну, набирает горстями дым курений, передает высокому ламе, тот, открыв ладони, выпускает его. Оба смотрят, как дым рассеивается, и шепчут, шепчут непонятные слова «ом мани падме хум»… Вокруг темнеет, все начинает колыхаться, и Виктор чувствует, что ему нечем дышать.

— Еще нельзя. Ты слишком молод.

— А отец мой где?

— В Пинфане.

— Он вернется?

— Из Пинфана никто не возвращается.

— Нельзя ли мне встретиться с Багорным?

— На этом свете — нет.

— Значит, он умер? А я надеялся, что он мне поможет. Ведь из-за него все случилось.

— Никто тебе не поможет. Полагайся только на самого себя. Что ты намерен делать?

— Я должен убить того, кто донес. Он нас погубил — так смерть ему!

— Эй, юноша, смерть уже кружит над твоей головой! Повсюду разослан приказ о розыске Виктора Доманевского. Кто его выдаст, получит тысячу долларов. Не пытайся же спасти отца, не думай о мести. Думай только о себе. Пади перед дочерью Тун-чжи Дади, моли о спасении и все ей скажи, открой самое тайное, самое заветное, как если бы ты стоял перед своим богом. Не ищешь ли ты людей, которые воюют с Ниппоном? Не хочешь ли к ним присоединиться — вот хотя бы к Среброголовому?

— Нет.

— Значит, тебе не дорого благо Китая?

— Китай — не чужая для меня страна. Ведь я другой не знал. Если бы шла война с врагами за свободу Китая, я бы, конечно, пошел воевать.

— А какая же, по-твоему, сейчас война?

— Гражданская. Два лагеря: Чан Кай-ши и коммунисты. А я в политику вмешиваться не хочу.

— Для тебя есть еще один путь спасения: бежать за реку Черного Дракона, к людям серпа и молота, если ты к ним не питаешь ненависти.

— Ненависти к ним не питаю, но и любить их мне не за что.

— Так что же тебе остается, несчастный мальчик? Ведь была у тебя, наверное, своя мечта? Выбрал ты себе дорогу в жизни?

— Не совсем. Другие в нашем классе выбрали: собирались кто на медицинский, кто на юридический факультет, кто в политехникум… А я нет. Не лежит у меня душа к городской жизни. Я лес до страсти люблю. Отец говорил, что мы вернемся в Польшу и там я буду учиться дальше. Я бы мог там стать старшим лесничим.

— Что же, выполняй волю отца.

— Мне надо сперва добыть немного пантов, тогда будут и деньги на отъезд. Я могу пожить у Люй Циня. К нему-то я как раз и иду, но не знаю дороги. Мы заплутались.

Ламы шепотом совещаются. А капли все звенят. Падают на плечи, на голову, их плеск отзывается в мозгу. Алсуфьев все еще не выпускает его руку, и его трясет, как в лихорадке.

— Ступай берегом реки обратно, по течению, до развилины. От правого рукава идет тропка в горы. Оттуда видна Рогатая сопка. До нее сорок ли. Обойдешь сопку со стороны озера и над последней заводью найдешь фанзу Люй Циня. Там запасись терпением и жди. Придет к тебе друг, подаст цветок пиона с могилы твоей матери. Доверься этому другу. А теперь иди. Один. Твой спутник останется здесь…