— Сильный ты. И будешь еще сильнее… Сколько ты можешь поднять?
— Почем я знаю? Вот оленя, которого я убил недавно, я принес на спине. Но он был не очень большой.
Виктор сел перед Ашихэ и взялся за весла.
— Значит, ты служила в «Небесном странствии»… А где это бюро находится?
— В Фудзядяне, недалеко от пристани. Ты там бывал?
Виктор кивнул, Разумеется, он знал этот район Харбина, его узкие и кривые улочки, пестревшие черно-золотыми вывесками, на которых бежали вниз беспорядочные цепочки иероглифов. Только здесь можно было увидеть подлинный Китай, ошеломляющий многолюдством, толчеей, своими рикшами, кули, неисчерпаемым богатством и ужасной нищетой, запахом соевого масла, шумной нестройной музыкой, смрадом водосточных канав…
— Тебе приходилось бегать только в этом районе?
— Сначала там, а потом уже по всему Харбину. Цзи Тан приказывал мне не появляться только на Артиллерийской и на Ма-ця-го.
Это было разумное распоряжение — немного бы она накуковала в русском или еврейском квартале! Слушая Ашихэ, Виктор представил себе, как она, десятилетняя девочка в костюме из перьев, изображая вещую птицу — кукушку, ходит по городу и напоминает живым об ожидающем их неизбежном путешествии после смерти в Шаньхайгуань.[12]
Она бежит всегда одной дорогой — через Фудзядянь, Диагональную улицу, Китайскую… В один и тот же час останавливается перед храмом даосистов, зданием фирмы Дунфалунь, перед ресторанами, а в дни больших праздников и праздничных базаров — перед буддийским храмом Безмерного Блаженства за городом. Остановившись, начинает куковать и без запинки твердить то, что написано у нее на груди: «Живи долго, но когда придет час последней перемены, вернись на землю предков!»
Потом «кукушка» повертывается и выкрикивает то, что начертано у нее на спине:
«Небесное странствие тех, кто возвращается,
Харбин — Шаньхайгуань!
Обслуживаем дешево и по-сыновнему.
Собственные участки на кладбищах».
И так изо дня в день, с восьми утра до восьми вечера, в зной, дождь, мороз — какая бы ни была погода…
— Сколько же тебе платили?
— Кормили утром и вечером. И место отвели, где ночевать. Из всех детей, что работали у Цзи Тана, только мне позволяли там ночевать. Я была самая лучшая кукушка. Цзи Так говорил, что я умею растрогать людей.
— А когда же ты начала учиться?
— Во время наводнения. Когда Харбин весь залило.
— Это в тридцать втором?
— Значит, и ты помнишь наводнение?
— Еще бы! Мы по улицам ездили в лодках. Я тогда первый год жил в Харбине.
— Ну, вот нас, кукушек, некуда было посылать — весь город был под водой. Да и зачем? Жертв было столько, что Цзи Тан не успевал хоронить мертвецов, а Хэн Лю — писать надгробные надписи.
— Кто это — Хэн Лю?
— А разве я тебе про нее еще не рассказывала? Хэн Лю была студентка-медичка. Почерк у нее был такой красивый, как у Ван Си-чжи, и она работала у Цзи Тана. В надписях на гробе ведь указывается не только имя умершего, но и все его звания и заслуги, а еще на крышке в изголовье пишут пожелание ему долгих лет загробной жизни и счастья. И Хэн Лю очень красиво выводила надписи кисточкой, а если кто заплатит побольше, то и резцом высекала.
— Вот так медицина!
— Что ж, и то хорошо, если нечего есть. Не один студент и даже врач ей завидовал — она нашла себе занятие, а они ходили без работы. Так вот Цзи Тан, когда для меня не нашлось дела, послал меня в мастерскую, где работала Хэн Лю. Я размешивала краски, толкла мел, носила воду. Стала я присматриваться к тем знакам, которые Хэн Лю легко рисовала кисточкой. Вот так и начала учиться грамоте.
— На покойниках? Ну и биография у тебя, Ашихэ!
— Обыкновенная китайская история, и больше ничего. Дальше все было уже не так просто.
— Когда это?
— А после Аньшаня. Мы переехали в Аньшань. Я не могла жить без Хэн Лю, а она — без меня, хотя она была на семь лет старше. И когда ее вызвали в Аньшань, она взяла меня с собой. Вместе с нами жили еще две ее подруги, тоже студентки. Они и Хэн Лю работали на химической фабрике, я вела хозяйство, стряпала, а они учили меня, все три: одна — писать, другая — считать, третья рассказывала, как устроен мир. Эти девушки были ко мне добры, как родная мать.
— А почему ты говоришь «были»?
— Потому что они погибли.
— Как?!
— Пришли японские жандармы и забрали их… Вэй-ту, я сегодня не хочу говорить об этом.
— Понятно.
Виктор двигал веслами так осторожно, словно боялся плеском спугнуть задумчивость Ашихэ и тишину этого торжественного предвечернего часа, когда все замирает в ожидании и стынут все краски.
— А денек-то какой сегодня!
Ашихэ, следуя за его взглядом, посмотрела на светлое холодное небо, на лесной островок вдали, зеленым букетом поднимавшийся над водой.
— Да, осень у нас — самая красивая пора.
— И в Польше тоже — я от родителей слыхал, Там даже так и говорится «золотая польская осень».
— Золотая? А про нашу можно сказать «огненная». Осенью Маньчжурия вся как в огне.
— Что бы тебе показать здесь самое красивое? Озеро сейчас увидишь — оно сразу за островом. Но ты все равно завтра будешь плыть по этому озеру с утра до вечера. Вот свернем налево, в камыши, там я покажу тебе гусей, а может, и лебедей. И лилии, каких нигде не увидишь. Цветы, правда, уже опали, но листья остались. На таком листе ты вполне можешь усесться.
— Гуси, говоришь? У нас этих птиц нет.
— Если так, держим курс на жирного гуся!
Виктор свернул в сторону от пролива, за которым начиналось озеро Цзинбоху.
До сих пор они плыли по чистой воде прямо к проливу между островом и берегом. Ветер и волны озера проложили путь в зарослях тростника. Сейчас лодка с Виктором и Ашихэ огибала остров, приближаясь к этим зарослям. Высокий, но не густой тростник, уже пожелтевший, колыхался, как спелая нива, и ему не видно было ни конца, ни края.
— Дальше у нас пойдет не так гладко! — Виктор вынул весла из уключин. — Бери одно, а я с другим стану на корме.
Работая веслом, он толкал лодку в эти колышущиеся тенистые заросли, полные сухого шелеста и тихого плеска. По лицу стоявшей на носу Ашихэ побежали дрожащие светлые лучи, отблески солнца меж качавшихся над головой тростин. Она и Виктор работали каждый своим веслом так, как это делают сплавщики леса, далеко загребая, и это выходило у нее хорошо, без усилий, хотя, присмотревшись к работе Виктора, она сегодня в первый раз гребла таким способом.
Несколько раз перед лодкой взлетали с воды утки и, описав круг, возвращались на свои места — окошки чистой воды в камышах. Чаще, впрочем, они выжидали, отплыв немного в сторону, и затем снова располагались здесь как дома, крякая негромко, по-хозяйски.
У самого берега сплошные заросли тростника расступались, рассеивались по реке, как шуга. Открылась большая продолговатая заводь, вся в зеленых круглых пятнах.
— Отсюда вытекает Упрямица, а это…
Виктор нагнулся к одному из зеленых пятен, приподнял его, подсунув ладонь снизу, и стал вытаскивать из воды лист, который скоро занял всю ширину лодки и еще свисал краями с бортов. Он имел не меньше метра в диаметре.
— Вот тебе и листочек, о котором я говорил. Поместишься ты на нем, как думаешь?
— Да мы оба могли бы на нем поместиться! И неужто цветы у этих лилий такие же громадные?
— Цветы большие, красивые, но, конечно, не такие огромные, как листья.
— И растут эти великаны только здесь?
— Да, только у нас, в бассейне Сунгари.
— А почему?
Этого Виктор объяснить не мог. Он слышал, что в бассейне Сунгари корневища тростника, которые едят дикие гуси, содержат соли натрия и потому во время перелета гуси тучами садятся на Сунгари, чтобы подкормиться. Но полезен ли натрий и водяным лилиям, влияет ли он на их рост и почему вода здесь содержит много натрия — этого Виктор не знал.
— Ну, да это неважно. Главное — что ими можно отлично замаскироваться.
Он вытащил из воды еще один лист, связал оба вместе черенками и это подобие большого платка накинул на плечи Ашихэ. Она стала похожа на зеленый кустик, только голова торчала из этой зелени черным шариком. Виктор прикрыл лодку третьим листом, потом четвертым.
Теперь словно игрушечная зеленая горка плыла по течению Упрямицы. Течение несло ее очень медленно, но несло. Речушка была не широкая — какой-нибудь удалец мог бы перескочить через нее — и вся укутана густым лесом. Хотя осень уже разредила над нею этот лиственный свод, лодка плыла словно по туннелю под закрывавшим небо пестрым балдахином ярких красок, пылавших жаром огня, крови и золота.
Было тихо, только листья шелестели и кое-где падали на воду. И в этой тишине уже ясно слышалось гоготанье.
Ашихэ посмотрела на Виктора и в первый раз улыбнулась ему — одними глазами. Почему улыбнулась? Потому ли, что вокруг было так хорошо, или оттого, что он обещание свое выполнил и гусей уже действительно слышно?
Она потянулась за винтовкой, но Виктор взглядом остановил ее и указал на свою двустволку.
Ашихэ взяла ее в руки неловко — видно, никогда не имела дела с охотничьими ружьями. Заметив это, Виктор отложил на минуту весло, шагнул к ней и показал, где предохранитель, как надо перевести на пулю. Сказал шепотом:
— Ты сперва пулей в сидящих на воде, а как взлетят — ты их дробью.
Сказал и сразу отодвинулся. Не оттого, что сейчас должны были появиться гуси. Нет, до них было еще метров двести и два поворота. Но когда он, шепча, наклонился над черной головкой Ашихэ и почти коснулся губами ее теплого, пушистого, как персик, затылка, на него вдруг пахнуло чем-то девичьим, той неведомой девушкой, что снилась ему порой, а порой занимала все его мысли. Иногда она бывала такая, что сердце замирало и билось белокрылой птицей-тоской, и тогда он тосковал по ней так же, как по матери, как по звукам родной польской речи. Иногда же она бывала недоброй, дразнила неизведанным, и тогда мут