Вынужденный объяснять мысли, чувства, стремления Тао, Виктор находил в них много общего со своими и невольно становился на ее сторону.
— То, что она решила бежать отсюда и не хочет всю войну просидеть в изгнании, где каждый живет по принципу «своя рубашка ближе к телу», — это вовсе не экзальтация и не жажда сильных ощущений, порожденная приключенческими романами..
Доктор, все еще ходивший из угла в угол, слушал и не возражал.
— Да, да, конечно… Думаешь, мне не противно все, что тут творится? Правда, я спустился — слишком уж хорошо мне живется в изгнании. Но я ее понимаю…
Выслушав все до конца, он остановился перед Виктором.
— Ну, что же дальше, лесной житель? Уедешь?
— Уеду.
Виктор встал — неудобно же сидеть, когда перед тобой стоит пожилой человек.
— Жаль. Впрочем, на твоем месте я поступил бы точно так же. И будь у меня сын, я его, вероятно, не стал бы удерживать. Но Тао? Отпустить молоденькую девушку на войну, в черт знает какую трудную дорогу, туда, где всякий сброд, грязь, разнузданность… Нет!
Он потряс головой и опять достал из шкафчика графин. Наливая себе, вопросительно глянул через плечо на Виктора:
— А может, она просто в тебя втюрилась и хочет замуж, а?
Виктор пожал плечами.
— У нее и времени даже не было в меня влюбиться. И она могла бы найти претендентов получше…
— Э, не скромничай. Ты еще себе цены не знаешь. А я так и вижу тебя через несколько лет. Бабы будут льнуть к тебе, как… как ко мне. — Он жадно и с какой-то отчаянной лихостью выпил стопку до дна. И опять зашагал по розам ковра, размышляя вслух: — Рано ей замуж, семнадцать лет только. Но это моя кровь, черт возьми. Истинная Ценгло!
В столовой часы мелодично пробили десять.
— Пан доктор, к сожалению, я должен идти. Меня ждут.
— Должен? Ну, что же делать… Постой, Витек, еще одно скажи: ты то что чувствуешь к Тао? Говори со мной откровенно, мальчик, как с родным отцом. Она тебе нравится? Может, и ты уже влюблен?
— Нет, я не влюблен. Я другую люблю, и только та мне нужна. Но она замужем — значит, не судьба. А к Тао я очень хорошо отношусь. Мы же с ней знаем друг друга еще со школьных лет. Я бы поехал с нею, как с добрым товарищем, но не от меня это зависит. Решает тут…
— Организация?
— Да. И я сам еще не знаю, как и куда отправлюсь.
Доктор хотел пожать ему руку, но передумал:
— Нет, давай поцелуемся.
Он взял Виктора обеими руками за голову, поцеловал.
— Ты славный хлопец. Если что-нибудь изменится и ты останешься здесь — вернись к нам. Считай, что это твой дом.
— Спасибо. Но мне в Харбине оставаться незачем.
— Знаю, знаю. Я это сказал на всякий случай. Мало ли что бывает!
Он проводил Виктора до двери. На пороге вспомнил о пантах:
— Погоди, тебе же с меня причитается…
— Так вы берете их?
— Конечно. Этакие панты! Каждый взял бы их с благодарностью и, не торгуясь, заплатил по пятьсот долларов за пару. Значит, с меня тысяча. Сейчас, дружок, рассчитаемся.
Он отошел к столу за деньгами, но Виктор остановил его.
— Нет, пятьсот — это слишком много. Им цена самое большее четыреста за пару.
— Но эти редкого качества. Я ведь знаток…
— И я тоже, пан доктор, и дороже не возьму, И еще хочу вас попросить… Окажите мне одну услугу.
— С радостью. Говори.
— Есть у вас разрешение на охотничье ружье?
— Конечно.
— Тогда, если вас это не затруднит, купите мне на эти деньги ружье. Я его сам выберу у Чурина. Это для одного человека… И за ним потом придут. Мне это очень важно.
— О чем тут говорить! Сделаю, конечно.
— Большое вам спасибо.
— К обеду вернешься?
— Вряд ли. У меня много дел.
— Тогда ждём тебя к ужину. Желаю успеха!
Виктор поспешил в свою комнату. Положил на пол свой рюкзак и предмет, завернутый в лисий мех.
— Волчок!
Пес послушно вскочил и подбежал к нему. Виктор указал на лежащие на полу вещи:
— Стереги!
Волчок лег рядом с ними.
Теперь можно было уходить, не опасаясь, что Волчок будет, как вчера, метаться по квартире и выть, ища хозяина. Он будет лежать и стеречь вещи, пока Виктор не вернется.
На Сунгари пришло множество людей. День был солнечный, морозный и вдвойне праздничный: у китайцев — окончание новогоднего праздника, у европейцев — воскресенье.
Пестрая толпа теснилась у пристани, на низком берегу, где летом был пляж, а зимой — каток. Это слово «каток» позаимствовали у русских китайцы, а за ними и все остальные. Даже поляки редко называли это место по-своему.
Играла музыка. Давно не слышанная, она словно звала Виктора сквозь шум и разноязычный говор. Времени у него было достаточно, до одиннадцати оставалось еще целых полчаса. И он стал протискиваться в толпе туда, откуда лились эти звуки, сладко дурманящие, как дикий розмарин, который русские зовут багульником.
Дорогой осматривался, вслушивался. Он уже не изображал Ивана Потапова из деревни Борисовки, он как бы стал им. Да, одичал он изрядно за эти годы в тайге, отвык от городских людей, от себя прежнего, каким был в школьные годы.
— Здравствуйте, Иван Кузьмич!
Звеня коньками о лед, мелкими шажками подбежала к нему улыбающаяся Муся в черном спортивном трико и синей юбочке, обшитой белым мехом.
Поздоровались.
— Вы тоже будете кататься?
— Что вы! Вот, сами посудите!
Он поднял ногу в неуклюжем грязно-сером валенке.
— Слоновые ноги. Нет, я так только пришел — поглядеть.
— А мне показалось, что вы кого-то ищете. Не пришла еще, значит? У вас тут свидание с девушкой, признавайтесь?
— В таком костюме встречаться с девушкой? Вы же сами видите, на кого я похож.
— Вижу красивого молодого человека, немного, правда, нелюдима, но это от застенчивости и с непривычки, это пройдет. А во всем остальном вы вполне, вполне… И неглупы, и смелы, овеяны романтикой тайги и какой-то тайны — право же, преинтересный юноша. Я бы вами занялась, если бы… если бы была свободна.
— Такая уж моя судьба, Мария Петровна! Если женщина мне нравится, оказывается, что она уже не свободна.
Какая-то парочка, проходя, оглянулась на них. Виктор узнал Средницкого и подругу Тао — Лелю Новак. Пройдя дальше, эти двое остановились и глядели на них, в особенности на Мусю; Виктора они, видимо, не узнали.
— Не будьте фаталистом, Иван Кузьмич. Быть может, тот, кому досталась эта женщина, — только ее ошибка. За любимую женщину надо бороться — извините, что говорю такие банальности. Скажите, вы в детстве о чем-нибудь мечтали?
— В детстве я был просто сорванцом и родителям со мной хлопот было немало. Но позднее, когда полюбил книги, я мечтал.
— И можно узнать о чем?
— О путешествиях. Воображал себе всякие приключения… Особенно перед сном, в постели, целые повести сочинял, как я странствую по неизвестным странам и архипелагам. По Индии, Тибету, Борнео, саваннам, пампасам, по Рио Мадре де Диос или Сьерра-Невада де Санта Марта. Уж одни эти названия опьяняли. И я давал себе слово везде побывать. Мне казалось, что это самое главное в жизни. Что уйти из мира, не увидев, каков он в действительности, — это и глупо и ужасно обидно!
— Вот то же самое чувствовала и я! Но я слишком долго верила в сказки и воображала себе не Рио или Неваду, а стеклянные горы и волшебные замки… Позднее мечтала стать балериной — разумеется, самой знаменитой. Это уже было влияние Ольги Ивановны; я даже у нее училась — и, как видите, мечта наполовину осуществилась: отличаюсь если не в балете, то на катке!
Она натянуто усмехнулась, чтобы скрыть унылые мысли.
— А потом? — спросил Виктор.
— А потом я упала с небес на землю, и все мечты рассыпались в прах… Не стоит об этом… Каждый таит в себе какую-нибудь стеклянную гору и калечит свою жизнь об ее острые края. Но это не тема для болтовни на катке. Как-нибудь вы к нам придете, и мы будем вести у самовара «принципиальные» разговоры. Хорошо?
— Спасибо. Постараюсь заглянуть к вам до отъезда.
— И поверьте старой женщине…
— Ох, какой старой!
— Во всяком случае, если моя разведка не ошиблась, вы моложе меня на целых три года. Так вот, Иван Кузьмич, не падайте духом и любите, пока не поздно, любите просто и радостно, потому что может прийти любовь, отравленная сомнениям или какая-нибудь странная, нездоровая, в которую никто не поверит, в которой лучше не признаваться… Продолжение у самовара!
Муся ушла, махнув ему рукой на прощанье. Женщина, полюбившая «странной» любовью. Виктор понял это сейчас с необычайной остротой: она полюбила, хотя это не входило в уговор! От нее требовалась имитация любви, а родилась любовь всамделишная, настоящая, как бы ни было это неправдоподобно. Прелестная молодая жена может (во всяком случае — обязана) любить старого богатого мужа. Но чтоб содержанка (хотя и extrа culpam, как говорит Коропка) полюбила старика — это неслыханно, и самому Ценгло, пожалуй, кажется невероятным. Он-то, конечно, всей душой хотел бы поверить, но не смеет. Где-то внутри грызет его сомнение: а может, она сошлась с ним ради комфорта, которым он ее окружил, за его подарки? Ведь слышал же он, Виктор, как доктор, уходя в тот вечер после ужина с «тяжелой водой», бросил ей: «Мой цинизм этого не допускает». И вот мучаются оба, а заодно с ними и Тао.
Муся, только что скрывшаяся в толпе, появилась снова на овальном катке, где лед был накатан так, что сверкал бледно-зелеными искрами. Она скользила и кружилась на коньках удивительно плавно. Кое-где ей зааплодировали.
Патефон умолк — на нем поспешно меняли пластинку. Конькобежцы стали расступаться, и посреди катка осталась только стройная черная фигура златоволосой женщины, которая «ласточкой» словно плыла по льду, оставаясь совершенно неподвижной. Казалось, только вздох толпы приподнял ее, повернул на носках, и она, покружившись, изящным и гибким движением руки приветствовала зрителей.
Загремели крики «браво!», но сразу затихли под влиянием растущего напряжения. Наступила та тишина, что бывает на концертах или в театре, подобная молитвенному экстазу. Ему невольно поддался и Виктор, вместе с другими смотревший на танец Муси, какой-то незнакомый танец, вовсе не вальс хотя музыка играла вальс Штрауса.