Маленькие лампочки едва-едва освещали тюремный коридор, надзирателя, расхаживавшего от одной обшитой железом двери к другой, «глазки» в дверях… Таких камер, как у Виктора, не было больше ни одной. В этой нише, отделенной от коридора лишь решеткой, на виду у всех сидел только он. Клетка для буйных и опасных!
— А, проснулся наконец, — сказал ему надзиратель. — Ты у меня смотри, тигр, держи лапы при себе! Я тебе не Долговой!
Он поправил пистолет на толстом заду и пошел дальше шагом укротителя.
В этой клетке Виктор пролежал несколько дней, кормили его одной чумизой и водой.
Утих шум в голове, понемногу затягивался корочкой рубец от нагайки, перерезавший щеку от виска до подбородка. Виктор подумал, что останется безобразный шрам на всю жизнь. Но тут же вспомнил: жизнь-то подходит к концу, так не все ли равно? Не до красоты уж теперь.
Однажды утром его повели на допрос.
Эта комната на втором этаже, была чище, и допрашивал его не сержант, а поручик — все-таки, можно сказать, больше чести.
Присутствовал и Средницкий, но здесь он сидел за машинкой очень прямо, подтянутый, и держался без тени прежней развязности.
— Переведите арестованному акт о смерти Долгового.
Средницкий, приняв от поручика бумагу, начал переводить Виктору на русский неуклюжие канцелярские фразы, из которых следовало, что сотрудник императорской полиции Никифор Долговой умер в военном госпитале 16 февраля 1942 года от тяжких увечий.
— Пусть подпишет, — сказал поручик.
Средницкий пододвинул Виктору бумагу, в которой было сказано, что он сознается в убийстве полицейского Никифора Долгового.
Виктор нацарапал: «Бить этого сукина сына бил, но умер ли он от этого, мне неизвестно. Иван Потапов».
Читая это, поручик жевал запавшими губами. Он был уже немолод — по возрасту мог бы быть полковником; похож на школьного учителя, преподающего какой-нибудь второстепенный предмет, например чистописание. По-русски, видимо, понимал, но говорить не хотел. Виктору показалось, что он поглядывает на него с некоторым уважением.
— Господин поручик жалеет тебя, учитывая твою молодость и некультурность, — переводил Средницкий тем же тоном декламатора, каким когда-то он, первый ученик, отвечал урок в классе. — Господину поручику было бы неприятно выжимать из тебя правду железом, огнем и водой. Но он будет вынужден это сделать, если ты вздумаешь лгать. Слушай внимательно, он задаст тебе два вопроса, и от того, как ты на них ответишь, зависит твоя жизнь.
— Ваше благородие! Да разве ж у меня совесть нечиста, что я стану…
— Ладно, ладно, сейчас это будет видно. Вопрос первый: кто ты на самом деле и с какой целью хотел ехать в Хайлар?
— Я Иван Потапов, вам это хорошо известно. А в Хайлар хотел ехать… гм… наше дело холостое… Девушка есть у меня там, в Хайларе, и я хотел с ней потолковать насчет свадьбы… Венчаться будем на Петра и Павла.
— Господин поручик утверждает, что ты врешь. В последний раз делает тебе предупреждение и спрашивает: кто этот субъект, с которым ты встретился на Сунгари четырнадцатого февраля в одиннадцать часов три минуты?
— Это никакой не субъект, это был толкай. Музыка играла, и все катались на коньках или на санях. Вот и меня охота взяла хоть разок так погулять, как господа гуляют.
— Проехав Рыбачий остров, вы остановились. Толкай сел в сани, а ты его вез. Разве ты затем деньги платил, чтобы везти толкая?
— А что же мне было делать, если он больным оказался? Старый, ноги не держат. Смотрит на них, плачет: «Да, лаобань, да». Жаль мне его стало — ведь тоже, извините, человек. «Эх ты, кляча заезженная, — говорю, — садись, отвезу тебя обратно». Тем и кончилось мое катанье.
— Господина поручика удивляет, что этот старый толкай сразу потом побежал на своих больных ногах, как молодой козел. Ты солгал и понесешь ответственность…
— Понесу. Я оленя на плечах переносил, так снесу и эти ваши… следствия. Постараюсь, коли их благородие прикажут.
— Не прикидывайся дурачком. Ты шпион и сейчас сам сознаешься в этом. У нас есть способы. Подпиши опись…
— Извините, не пойму.
— Опись вещей, что найдены при тебе. Этот билет твой?
— Мой.
— А деньги?
— Да, как будто те самые.
— Часы?
— И часы мои.
Он не мог не признать часы своими, хотя это было рискованно. Вещь оригинальная, легко запоминающаяся.
Только что он об этом подумал, как случилось то, чего он боялся. Средницкий из-за машинки смотрел то на руку поручика, державшую часы, то в лицо Виктору, и в глазах его читался и ужас и упоение сенсационной новостью. Узнал! Ну конечно, весь класс любовался когда-то часами Доманевского на черном браслете из оксидированной стали… Выдаст, подлец! Захочет угодить начальству за горшок риса…
Поручик между тем заполнил карточку и протянул ее конвойному, как рецепт.
— К дантисту.
Виктора повели коридором направо, потом по ступенькам вниз.
Двойная дверь, обитая сукном. Окон нет. Кран и раковина, шкафчик с инструментами, две лампы — одна под потолком, другая над креслом зубного врача.
— Садись! — приказал этот врач, прочитав «рецепт», и подошел к шкафчику. Это был низенький брюнет в блестящем клеенчатом фартуке.
Его помощник, здоровенный мужчина весом, наверно, больше сотни килограммов, защелкнул ручные кандалы Виктора на ручках кресла, привязал его к креслу, обхватив ремнями ноги и грудь, а голову вдвинул в металлический обруч и, всадив ему в рот «расширитель», так что губы сами раскрылись, защемил подбородок.
Врач обошел кресло, проверяя, приняты ли все меры безопасности, потом заглянул Виктору в рот.
— Зубы — первый сорт!
И поднял инструменты — в правой руке молоток, в левой — длинную автомобильную отвертку.
— Правый клык. Заклепкой.
Голос поручика, такой бесстрастный, словно он диктовал ученикам упражнения, прозвучал из-за спинки кресла. Откуда и когда он здесь появился? Виктор не успел об этом подумать — раздирающая боль пронзила его, челюсть словно оторвали. И опять, опять…
Кресло затряслось от судорожных корчей обезумевшего «пациента». Отвертка под градом ударов впивалась в корень зуба, как будто это была заклепка, которую надо было расплющить.
— У тебя тридцать два зуба, — бубнил где-то за его спиной поручик, — и один за другим я буду их так обрабатывать, пока не обработаю все тридцать два. Только правда может это прекратить, только правда! Кто ты? Кто этот толкай?
Виктор молчал.
— Коренной левый — обух!
Молоток мелькнул у самых глаз, и Виктор, сраженный болью, рванулся так, что ремень на груди лопнул. Но, как подтвердил смущенный палач, зуб все еще держался.
— Господин поручик, таких клавишей я еще в жизни ни у кого не видал!
И чтобы исправить промах, опять взмахнул молотком. Виктор захрипел, давясь обломками зубов.
Помощник палача повернул кресло, и кровь с белой крупой разбитых зубов потекла на бетонный пол, а затем по канавке к отливу.
— Говорить будешь? Нет? Перепилить клык!
Пустили в ход трехгранный напильник.
Сталь с крупными насечками визжала, вгрызаясь в кость. В горле булькала кровь, выталкиваемая хриплым дыханием. А деревянный голос поручика повторял монотонно, как кукушка в старинных часах:
— Кто ты? Где живет твой толкай?
Когда дошло до четвертого зуба, заметили, что кресло не дрожит. Сняли ремни и обруч.
— Ничего ты не сумел сделать!
— Господин поручик, вы сами видите — я совсем запарился. Это не человек — те из первого «Б» были правы.
Поручик никогда не смотрел на «бревна после отделки», чтобы не усложнять себе работы. Он был склонен к абстрактному мышлению. Но на этот раз он взглянул на Виктора, и ему показалось, что в этом обезображенном, залитом кровью лице действительно есть какое-то сходство с тигром. Не стоит тратить время и силы. Такие седеют, но не сдаются. Вот как Среброголовый. Не поддался, все выдержал, а потом сбежал, сделав его посмешищем. Из-за этой неудачи со Среброголовым он остался на всю жизнь поручиком.
— Прикончить?
— Нет, капитан запретил. Передадим в его распоряжение.
Он лежал на мокром бетонном полу — надзиратель облил его водой из ведра. Как раздавленный червяк, корчился Виктор от боли, прижимался к бетону то одной, то другой щекой — это приносило некоторое обманчивое облегчение. Когда бетон нагревался, Виктор передвигал распухшее, пылающее лицо туда, где похолоднее.
Потом начались жар и озноб. Он весь горел, язык лежал во рту как деревянный, и Виктор в душе надеялся, что у него заражение крови. Отвертка была грязная, напильник ржавый — заражение неизбежно. И это для него самый лучший исход: ведь если выживет — у него еще двадцать восемь зубов… По сравнению с такими муками смерть казалась доброй утешительницей. С ней придет наконец бесчувствие и блаженный покой.
Но проходили дни и ночи, не принося конца, дни без рассветов и закатов, всегда одинаковые в мутном, дрожащем свете электрической лампочки. Время шло где-то там, над тюрьмой.
Виктор уже не лежал на бетонном полу, а сидел у стены, неподвижно глядя из глубины своей клетки в слабо освещенный коридор. Пробегали по этому коридору арестанты, которых вели в уборную, или проходили с ведрами те, кто разносил похлебку по камерам. Проходя, все тревожно поглядывали на мрачную, словно окаменелую фигуру смертника. Надзиратель иногда останавливался у решетки:
— Ну что, тигр, укротили тебя? И не таких тут переделывали. Будешь ходить на поводке, как все.
Ему, должно быть, доставляло удовлетворение то, что и этот бунтовщик будет иметь над собой хозяина, как он сам и как все здесь… Виктора опять повели на допрос. В ту же комнату на втором этаже.
Поручик перелистывал протокол. Средницкий побледнел, увидев своего школьного товарища, который вошел, тяжело ступая, и, став так, что свет падал на его жуткое лицо, обвел налитыми кровью глазами все предметы вокруг.
На столе лежали новые вещественные доказательства — ружье, рюкзак, бляха с номером 731.