Лесное море — страница 68 из 103

— Место выбрали для него подходящее, — заметила Ашихэ. Она говорила о форте, который намеревались строить японцы. — Нельзя дать им здесь укрепиться!

Форт в этом месте, да еще с подъездной железнодорожной веткой и аэродромом на лугу, с трех сторон окруженный рекой, как крепостным рвом, был бы неприступен. Здесь, глубоко в партизанском тылу, форт своими бетонными блиндажами господствовал бы над Муданьцзяном и тайгой. Самолеты могли бы отсюда патрулировать горы и леса и возвращаться в свое постоянное убежище…

А Виктор смотрел на родные места и видел только этот уцелевший фруктовый сад и поднятый над колодцем журавль.

— Переночуем там. Меньше будут нас донимать комары и мошка.

На мостике опять замелькала конусообразная шляпа с широкими полями. Теперь ее светлая солома казалась алой, и мул, освобожденный от груза, бежал впереди Пэна рысцой, как собака: он уже чуял близость хлева.

Виктор и Ашихэ подождали, пока тлевший на небе закат совсем угаснет. Только тогда они двинулись к тому месту, где черный колодезный журавль торчал в воздухе, как виселица. Прогнившая ограда развалилась под напором разросшегося, одичавшего сада… Вишни уже, созрели, но отдавали терпкой горечью, как и все вокруг. Двор зарос чернобыльником. Здесь все еще пахло полынью — ведь она повсюду следует за человеком и долго еще остается там, где было его жилище. Свежие груды песка и щебня не смягчали тяжелого впечатления, которое производили эти места, покинутые людьми и снова возвращенные лесному морю.

Виктор и Ашихэ раздвинули траву и легли. До утра оставалось несколько часов, но, несмотря на усталость, обоим не спалось. Ашихэ думала о форте: никогда еще японцы не пытались проникнуть так далеко в глубь лесного моря. И эту попытку надо было пресечь в самом начале. Но где искать людей, способных это сделать? Кого известить?

Виктор думал о том же. Лежать было неудобно — что-то кололо его в бок. Он стал шарить в траве, думая, что это камень, но это оказался кусок бронзы. Быть может, пепельница отца? Так же расплавиться в огне пожара могли, впрочем, и подсвечники из спальни родителей или та игрушечная пушка, из которой он и Пэн стреляли горохом в цель. Если бы знать, что было здесь, где сейчас лежат он и Ашихэ, какая из комнат, тогда легче было бы угадать, что это за кусок бронзы… Но вокруг только бурьян, трава да горький запах полыни.

Виктор сунул в карман слиток бронзы, лег на спину и привлек к себе Ашихэ.

— Спрячься от мошкары!

Мошкары здесь, в открытом месте, на ветру, было, правда, меньше, чем в лесу, где она стояла в воздухе густой пеленой. Здесь ее еще возможно было отгонять. Виктор обмахивал одной рукой обнаженный затылок Ашихэ и по временам нежно поглаживал ее спину в порыве горячей благодарности. Он понимал, что она не прижималась бы так лицом к его груди, если бы презирала его за то, что недавно произошло, если бы между ними родилось отчуждение.

Он почувствовал, что Ашихэ улыбается в темноте.

— Не удалось-таки тебе…

Он не знал, что она хотела этим сказать, но не стал допытываться и только крепче прижал ее к себе. А она в ответ легонько потерлась раз-другой лбом о его плечо, словно подтверждая: да, да. Как он любил эту уже знакомую ему ласку!

— Ты пришел из тюрьмы и подумал: вот фанза и женщина, обе покинуты. Они мне нужны, я возьму их себе… Тебе ведь тогда оставалось одно — жить в тайге, и ты хотел жить, как тигр, правда?

— Насчет себя ты не совсем права. Но ты уже второй раз меня этим попрекаешь. Должно быть, тебе было очень больно?

— Совсем недолго. Я скоро поняла, что тебе не удастся сохранить эту напускную хищность.

— Откуда такая уверенность?

— Ах, Вэй-ту, невозможно быть тем, кем ты не родился. Знаешь, я не раз говорила с тобой тихонько, когда ты спал. Вэй-ту, говорила я тебе, твое сердце никогда не было пусто. Ты всегда кого-то любил: мать, отца, родину свою, Польшу, хоть и не знал ее. А когда у тебя все это отняли, ты полюбил Люй Циня и Волчка. Как же ты мог бы не полюбить женщину? Не обязательно меня — я не так — самоуверенна, чтобы это думать. Но какую-нибудь женщину.

— Ты отлично знаешь, что стала для меня родным домом и отчизной.

— Ну вот, потому-то я и иду с тобой.

— И не колеблешься? Не сомневаешься во мне? А если недостоин твоей любви?

— Мне это и на ум не приходило.

— Ашихэ, не говори со мной, как с больным. Ты видела моё позорное поведение, подсмотрела мой стыд и муку, а притворяешься, будто ничего не случилось, будто болезнь излечима. Я бы должен тебя возненавидеть, но, кажется, только теперь полюбил по-настоящему… Но не в этом дело. Мы идем на страшный риск. И, быть может, это наш последний разговор. Так будем же искренни до конца.

— А я действительно за тебя спокойна. Что бы ни случилось, ты будешь держаться лучше, чем всякий другой на твоем месте.

— Но скажи, откуда у тебя такая вера в меня? И это после вчерашней моей выходки? Я хочу это понять.

Ашихэ приподнялась на локте — вопрос, видимо, застал ее врасплох.

— Но когда ты дрался с ними у Тигрового брода, один против целого отряда, разве ты боялся?

— Нет. Злоба во мне кипела, и я хотел отомстить.

— А когда охотился за пантами? Вспомни-ка те ночи. Даже Хуан Чжоу, храбрейший из охотников, говорит, что не бывает ночей страшнее и что с него довольно.

Виктор не мог не признать, что она права. Когда сидишь в вырытой тобою яме у вспаханного копытами солончака, подстерегая оленя, и ночь так темна, что едва-едва можно различить белую тряпочку на конце ствола, то не знаешь, кто идет: может, олень, а может, и тигр, который в эту пору бродит по следам оленей, или еще более проворная и кровожадная, а потому и более опасная кошка — белая пантера, ирбис. Ни зги не видать. Сидишь неподвижно, отданный на съедение комарам, нельзя даже шевельнуть рукой или головой. А слух и нервы напряжены. Ведь каждый шорох может означать последнее движение хищника перед прыжком его сверху в эту проклятую яму, прямо тебе на затылок…

— Да, в эти ночи нервы могут сдать…

— И тебе было страшно?

— Нет. Риск только меня раззадоривал. И притом я бывал уверен, что всегда как-нибудь да выпутаюсь.

— А когда тебя водили на допрос? И потом у Кайматцу?

— Оставь. Я все это не раз перебирал в памяти. Однако какое это имеет значение? Когда-то, правда, я был смел… Но с тех пор я трижды умирал.

— И тебе кажется, что теперь ты другой, слабый человек? Не знаю, как мне тебя убедить… Ну, можешь ты не пойти освобождать Волчка? Нет, не можешь. Пойдешь во что бы то ни стало. Вот тут и виден твой характер, твоя смелость — в этом весь ты, Вэй-ту, таким я тебя узнала, такого люблю и восхищаюсь тобой. Сам увидишь, еще сегодня отобьешь свою собаку и будешь только смеяться, вспоминая наши разговоры.

— Или будет так, или меня не будет.

— Или обоих нас не станет. Не будь эгоистом, Вэй-ту, ведь я иду за тобой.

Больше они об этом не говорили. Все было сказано и все яснее ясного.

Ночь стала сплошным мраком, наполнилась до краев ароматами и звуками. Тогда только они встали и пошли.

Тропку эту протоптал когда-то У, бегая каждое утро на работу к польской тай-тай. Теперь Пэн со своим мулом заново расчистил заброшенную дорогу.

Когда небо на востоке посветлело и завел свою первую песню дрозд, Виктор и Ашихэ были уже на месте. Выйдя из леса, они прошли через просеку в дубовой роще и остановились среди гаоляна, такого высокого, что он с головой закрывал даже Виктора, и такого густого, что можно было незаметно подойти к самым строениям.

Стерегли хозяйский двор гуси. По обычаю китайских крестьян, У держал не собак, а гусей, которые дают и мясо, и перья, да и сторожа они чуткие. Вот и сейчас загоготали.

Из старой фанзы появился заспанный Пэн — вышел за малой нуждой.

— Ну чего раскричались? Что вам приснилось?.. А тот, сын черепахи, и не тявкнет, ему все равно! — Пэн заглянул в хлев, — Я бы такого пса пришиб!

И, выходя, оставил ворота хлева приоткрытыми. Все это было заранее условлено.

— Я-то думал, что уже конец смены! — воскликнул Пэн. — А можно было еще поспать.

— Дурак, не видишь, что светает? — отозвался кто-то, стоявший, должно быть, между старой и новой фанзой. Это был, видно, караульный. И, судя по выговору, маньчжур.

— Иди ты к своему…

Тут скрипнула дверь. Вышел У, неся на руках старика.

Он усадил его на скамейку перед фанзой, лицом к востоку. Караульный, зевая, появился из укрытия и пошел будить своего сменщика. Пэн вчера сказал Виктору: «Ночная стража сменяется тогда, когда отец выносит дедушку на солнце».

— Чего ротозейничаешь? День нам дан для работы! — прикрикнул У на сына. — Выпусти гусей, займись мулом. И не смей вертеться около Ли.

— Да, да, Пэн, эта девушка нам не подойдет, — прошамкал и дед.

Караульный скрылся в старой фанзе, где ночевало пятеро полицейских. Пэн подходил к хлеву.

«В твоем распоряжении только эта минута, старший брат, и ты должен действовать быстро…» — сказал он вчера Виктору.

Виктор машинально дотронулся до висевшей у пояса «лимонки» — то ли чтобы поправить ее, то ли чтобы увериться, что она здесь. Среди колосьев гаоляна он видел глаза Ашихэ. Такие безмерно близкие и сосредоточенные. Она, наверно, хотела еще раз сказать ему: «То, что тебя мучает, пройдет!» Но уверять его в этом было уже не нужно: оно и в самом деле прошло.

Сорвавшись с места, он пробежал отделявшие его от хлева пятнадцать-двадцать шагов. Внутри он ощущал какую-то пустоту, страха не было. Ему все было нипочем в этот миг, он даже облегчение испытывал, как после болезни или сильного голода. Одно он помнил — прикованный к нему взгляд Ашихэ.

Опять загоготали гуси. Слыша голос У во дворе, они кричали уже без тревоги, скорее для порядка. Но Волчок, почуяв сквозь стенку запах хозяина, рванулся на веревке и, жалобно заскулив, притих в нерешимости, не зная, вспомнился ли ему только этот запах или хозяин действительно тут, близко. Пес каждую минуту мог завыть. Хорошо еще, что Пэн с вечера запер его в хлеву!